Мама в меня не верила, говорила: «Тебе одна дорога — в ПТУ». А дядя Леша Баталов как-то попросил сходить в церковь: «Зайди, пожалуйста, в храм Спаса Преображения, поставь свечку, я дам денег. Хотя — нет, не надо. От тебя еще хуже будет...»
Мы играли в войнушку. На заднем дворе сушилось белье. Моя подруга Алена — «партизанка» — забралась на скамейку, сделала петлю из веревки, надела себе на шею удавку и потребовала убрать скамейку из-под ног, потому что скоро придут фрицы и ей конец. Мы отодвинули, Алена повисла и стала задыхаться...
В ту же секунду мы и сами заорали благим матом, потому что Аленка, повисшая в воздухе, захрипела и забила руками и ногами.
Страшно вспомнить — она задыхается, а мы не можем двинуться с места, оцепенели от ужаса. Хорошо что во двор заехал на велике подросток, старше нас. Подбежал, подхватил Алену, и я быстро сняла веревку. Он говорит:
— Дать бы вам как следует за такие игры! Чуть не уморили девчонку!
— Они не виноваты, — шепчет Аленка. — Мы хотели, чтоб все было по-настоящему. Как в кино. Вы нас только не выдавайте, а то Аньку опять гулять не пустят.
Я росла неуправляемой дворовой девчонкой. Дралась, лазила по деревьям, прыгала по гаражам, жгла костры.
И прозвище носила соответствующее — Анька-чума.
Одно из самых ранних воспоминаний — запах ТЮЗа, в котором играла мама. Пудры, пыли и еще чего-то — непонятного и волшебного. Помню, как впервые попала на спектакль, совсем маленькой, и не могла оторвать глаз от сцены. С тех пор театр навсегда связан для меня с ощущением безграничного восторга и счастья.
Моя мать — Мира Ардова, или Мика, как все ее звали, — была инженю. В молодости играла наивных девчушек, а став постарше — их мам. В легендарном спектакле «Три мушкетера», на который в начале семидесятых ломилась Москва, матушка блистала в роли Анны Австрийской. Именно к этой постановке Максим Дунаевский написал популярные песни, позже вошедшие в одноименный фильм.
Мы с моей старшей сестрой Ниной распевали их задолго до телевизионной премьеры. Мне было года четыре. Ей — одиннадцать.
Отец наш — Борис Ардов — тоже начинал как актер, работал в театре «Современник», ЦТСА. Впоследствии стал режиссером, снимал мультипликационные фильмы и преподавал во ВГИКе. Познакомились родители в Школе-студии МХАТ. Мама только поступила, а папа учился на четвертом курсе. Она была хорошенькая, и он парень хоть куда — кудрявый брюнет с бородой. Студенческий роман закончился свадьбой, после которой питерская барышня стала москвичкой и попала в удивительную семью.
Папа шутил, что в детстве успел посидеть на коленях у всех поэтов Серебряного века.
В доме его родителей бывали Анна Ахматова и Марина Цветаева, Осип Мандельштам и Борис Пастернак, Михаил Зощенко и Юрий Олеша, Иосиф Бродский и Александр Солженицын, Фаина Раневская и другие знаменитые литераторы и артисты.
Виктор Ардов, мой дед, был писателем-сатириком, драматургом и карикатуристом. Бабушка — Нина Ольшевская — актрисой и режиссером ЦТСА. Эту пару знали все и вся. С дедом очень дружил Осип Мандельштам, считавший Нину Антоновну первой красавицей Москвы. «Как же повезло Ардову, — в шутку говорил он знакомым, — какую шикарную отхватил «домработницу»!» Бабуля была далека от классического образа домохозяйки, но домом занималась сама.
Много лет она дружила с Ахматовой. Познакомил их все тот же Мандельштам. Анна Андреевна, бывая в Москве, всегда останавливалась у подруги на Большой Ордынке, 17, в комнате дяди Леши Баталова — сына бабушки от первого брака. От Ардова у нее было двое сыновей: Борис и Михаил. Первый пошел по стопам матери, второй стал священником.
Ахматова к моему отцу относилась с нежностью. А он ее обожал. Назвал меня в ее честь. Анна Андреевна папу знала с детства и звала «ребенком». Он рассказывал, как Ахматова его поправляла: «Ребенок, никогда не говори «ботинки» — только «башмаки». Однажды отец процитировал известную частушку: «Дура, дура, дура я, дура я проклятая. У него четыре дуры, а я дура пятая». И Ахматова на полном серьезе заметила: «Ребенок, а ведь это очень похоже на мои стихи...» Я иногда спала в «ахматовской» комнате и удивлялась, почему поэтессе так нравился крошечный «пенальчик», в котором с трудом помещается кровать.
Для шкафа или стола места уже не было. Не помню, кто в свое время прибил к подоконнику откидную доску, чтобы Анна Андреевна могла на ней писать.
Кстати, единственная встреча Ахматовой и Цветаевой состоялась тоже на Ордынке, в июне 1941 года. Устроил ее дед, из деликатности удалившийся из квартиры. А вообще к двум великим поэтессам он относился без придыхания, как к добрым знакомым, и любил цитировать Маяковского, когда-то сказавшего про Ахматову и Цветаеву: «Одного поля ягодицы...» Дед был шутник.
Жаль, что я с ним общалась мало, — Виктор Ефимович умер, когда мне было шесть лет.
Помню немногое. Как дедушка ставил совсем крошкой на стол и требовал: «Танцуй!», и когда я что-то изображала, говорил: «Гениально!» Как угощал меня и моих приятелей конфетками, пахнувшими нафталином. Из-за диабета бабушка не разрешала деду есть сладкое, и он прятал любимые подушечки с вареньем в платяном шкафу. Выглядели и пахли они ужасно, но я уминала их за милую душу и удивлялась, что другие дети кривились. «Конфеты не для того, чтобы нюхать! — объясняла я. — Их надо сразу есть!»
Двухкомнатную квартирку в одноэтажном флигеле во дворе моим родителям купил дед. В старину там располагались конюшни. В советское время обветшавшее строение сделали жилым и поделили на две половины, одну из которых занимали мы. Главной достопримечательностью наших «хором» был огромный подвал.
Мама хранила в нем банки с вареньем, маринованными огурцами и грибами. Заготовки делала сама.
Иногда ей помогала мать — Зоя Моисеевна. Она приезжала из Питера присматривать за внучками и дрессировала нас с Ниной со страшной силой. Баба Зоя выросла на Вологодчине в простой деревенской семье и всем остальным средствам воспитания предпочитала порку. Она была очень строгой и вспыльчивой. По самому пустячному поводу впадала в ярость. Бывало, как закричит: «А ну, непутевая, поди-ка сюда!» И у меня мороз по коже: все, сейчас будет пороть. Пыталась спрятаться, но бабка вытаскивала из укрытия и лупила нещадно. Нинке тоже доставалось. За компанию, что ли?
Полной противоположностью была баба Нина.
С ней мы, правда, общались меньше, чем с бабой Зоей. Родители развелись, когда я была совсем маленькая. Отец ушел к своим старикам, а мы остались с мамой во флигеле. Вскоре там поселился и новый мамин муж — Игорь Старыгин. Он тоже работал тогда в ТЮЗе.
Первое время я Гошу не признавала. Он рассказывал, как я ему однажды заявила:
— У тебя что, нет своей мамы?
— Почему? Есть.
— А зачем тогда ты к моей маме ходишь?
Папа маму тоже ревновал, и какое-то время они не общались. Это была больная тема и для Гошиной матери. Она звонила маме по телефону, требовала, чтобы та оставила ее любимого Игорька.
Переживала из-за того, что сын сошелся с женщиной с двумя детьми.
Но постепенно страсти как-то улеглись. Папа стал нормально общаться и с мамой, и со Старыгиным. Они же постоянно сталкивались в нашем дворе. Мы с Гошей тоже подружились. Он и к Нине, и ко мне относился как к родным. Гулял, помогал делать уроки, ходил в школу. Я хвасталась ребятам: «А у меня целых два папы! Один — настоящий, а другой «искусственный», но тоже очень хороший!»
У отца тогда начался роман с актрисой Людмилой Дмитриевой. Они встречались на улице и подолгу гуляли. Папа брал меня с собой. Я хоть и маленькой была, тут же все просекла и стала отгонять Люду: «Отстань от моего папы! Иди отсюда!» Не помогло.
Дмитриева стала второй женой Бориса Ардова и родила ему еще одну дочку.
Забегая вперед, надо сказать, что у папы было семь дочерей от четырех браков. Первые две его жены — артистки, третья, Ольга Розовская, — режиссер-мультипликатор, четвертая, Катя Розанова, — журналистка. Мама родила двух девочек, Люда и Оля — по одной, а Катя — трех. Последней, Вареньке, — всего восемь лет. Есть у меня и еще одна сестренка — Настя, мамина дочка от Старыгина.
Я в прекрасных отношениях и с сестрами, и с папиными женами. Это воспитание Нины Антоновны. Она любила и с радостью принимала всех невесток и внучек. Баба Нина была добрейшим человеком. Никогда ни на кого не повысила голос. Раздавала вещи и подарки. Привезет ей дядя Леша кофточку из Франции — она тут же сует «сувенир» кому-нибудь из внучек: «Ну зачем мне на старости лет?»
Баба Зоя такой доброты и щедрости не понимала и считала, что Нина Антоновна портит детей.
Однажды наорала на сватью: «Прекратите баловать Анну! Девчонка совсем от рук отбилась!» А как-то вообще пощечину ей дала! Потом извинилась — когда опомнилась.
Самое ужасное, что темпераментом я пошла в свою гневливую бабку. Иногда закричу на мужа или детей и с ужасом слышу интонации Зои Моисеевны. Но не могу остановиться, эмоции захлестывают!
У меня темперамент всегда зашкаливал. Третья папина теща не зря называла «судорогой». Я все время куда-то бежала и не выносила, когда люди «тормозят» — неспешно двигаются, медленно говорят.
У меня от них просто конвульсии начинались. Я и сейчас такая — все бегом. А в детстве энергия била через край.
Захотелось чего-то — вынь да положь. Недавно вспоминали с подругой, как «взломали» бабушкину дверь. Бабы Нины дома не было, а нам деньги понадобились. Очень сладкого захотелось. Мне разрешалось брать всю мелочь, остававшуюся в карманах пальто и плащей в прихожей. А на Пятницкой продавали замечательные пончики, обсыпанные сахарной пудрой. Сорок семь копеек за бумажный кулек.
Мы сначала дверь подергали — вдруг откроется, она была хлипкая. А потом пошли к подруге — она жила этажом выше, взяли столовый ножик и в секунду открыли замок. Набрали мелочи и побежали за пончиками. Я еще удивлялась: «Странно, что к нам ни разу воры не залезли.
Хотя зачем нас грабить? Ни золота, ни бриллиантов. Только мебель старинная. Бабушка говорит — она ценная, из красного дерева и карельской березы. Но кому нужны эти столы и стулья?»
Антиквариат тогда выбрасывали. Дядя Леша Баталов как-то чинил у нас свою «Волгу», и ему неожиданно палка понадобилась. Он пошел искать ее на помойку. И вытащил прямо из мусора бронзовую люстру восемнадцатого или девятнадцатого века. Кто-то ее выкинул за ненадобностью. Дядя Леша подобрал раритет, отреставрировал и в доме повесил.
Во времена моего детства и юности и он, и дядя Миша давно уже жили отдельно, но приходили на Ордынку на праздники. У Ардовых был веселый, хлебосольный и открытый дом.
Бабу Нину часто навещала старинная подруга — Вероника Витольдовна Полонская, Норочка — последняя любовь Маяковского. Она и в старости оставалась красоткой — всегда тщательно одетая и причесанная, с кудрями фиолетового цвета, накрашенными ресничками, маникюром.
Баба Нина тоже была красивая и ухоженная, хоть и старенькая. После инсульта плохо говорила, но держалась молодцом. Бывало, сидит и стонет: «Как же мне плохо! Спина болит...» А сама сигаретку закуривает, без которой жить не может. Тут в комнату входит какой-нибудь мужчина — и бабанька преображается. Стоны прерываются, выпрямляется спина. Глаз горит, и невозможно поверить, что пять минут назад она «умирала». Норочка была такая же. Я всегда смотрела на них и поражалась: «Что за женщины!
Даже в телогрейках на даче выглядят королевами!» А как они в покер играли! До одиннадцати вечера у всех выигрывала Норочка, потом она уезжала домой и начинала выигрывать бабанька.
Дача — это было счастье. Как и все, что связано с бабой Ниной. Папа снимал в Подмосковье комнату с верандой, и мы жили там вдвоем как в раю. Ходили в лес, собирали грибы и ягоды, варили варенье. Пили чай, смеялись, играли в «дурака»...
С бабанькой было хорошо. Она ничего не требовала, ни в чем не упрекала, просто любила. Другие взрослые все время меня «воспитывали»: ругали и наказывали. Не понимали — чем больше запретов, тем меньше толку.
На меня давить бесполезно. Все равно вывернусь, сделаю по-своему.
Если мама говорила: «Не пойдешь гулять, пока не выучишь уроки», послушно садилась за стол, но ничего не делала. Выяснялось это в десять вечера, когда надо было укладываться спать. Меня ругали за непослушание и отправляли в кровать. Я засыпала, а утром шла в школу и получала двойку. Дома мне в очередной раз влетало, но я не сдавалась. Вытирала слезы и бежала на улицу, где была заводилой и всеобщей любимицей.
Когда исполнилось десять, в жизни вроде бы наметился просвет. К нам перестала ездить баба Зоя. Мама разошлась со Старыгиным и вышла замуж в третий раз, за Льва Вайсмана. Он был театральным режиссером из Свердловска, ставил в ТЮЗе спектакль «Родительская суббота». С этого все и началось. Зоя Моисеевна любила Гошу, а новый избранник дочери ей не нравился.
Больше у нас она не появлялась.
Старыгин потом еще дважды менял жен, но говорил, что никого так не любил, как Мику. Он жалел, что ее потерял. Я не знаю точно, почему они с мамой расстались после десяти лет совместной жизни. Но Гоша был непростой человек, капризный и сильно пьющий. Мама рассказывала, что пыталась на него повлиять. Уговоры не помогли. Наверное, она устала от Гошиных выпивок, а Гоша — от ее скандалов. Старыгин к тому времени стал очень популярным и плохо переносил критику. Женщины не давали ему проходу — после «Трех мушкетеров» сумасшедшие поклонницы буквально лезли к нам в окна.
Я с Гошей общалась и после их с мамой развода. Он навсегда остался для меня любимым «искусственным» папой.
С третьим маминым мужем отношения не сложились. Лев Давыдович меня сразу невзлюбил, и я не могла к нему приспособиться. И так была сложным ребенком, а тут еще вступила в переходный возраст. Странно, что Вайсман, отец двоих детей, этого не понимал. Он постоянно кричал — даже из-за того, что дверь не закрыла, свет в комнате не выключила.
Мы тогда переехали в другую квартиру, у метро «Речной вокзал». Возвращаясь домой, я всегда крестилась в лифте: «Господи, сделай так, чтобы он не орал!» И только потом нажимала на кнопку и ехала наверх. Лифт был старый, с двумя деревянными дверками. С той поры много воды утекло, но мне и сейчас становится дурно, если попадаю в такую кабину. Сразу вспоминается наша с Вайсманом «война».
На нервной почве я стала болеть, перенесла пять пневмоний! Вернулась старая напасть. Я родилась с фибромой легких, недоношенной, крошечной. Никто не верил, что выживу. Папа рассказывал, что они с мамой не спускали меня с рук, держали в вертикальном положении. Класть было нельзя — я начинала задыхаться. Как и от плача. Плакать мне не давали. Месяцам к восьми все нормализовалось. Легкие не напоминали о себе много лет. И тут — на тебе...
Кололи антибиотики, но они не помогали. С большим трудом мама нашла врача, лечившего меня в младенчестве:
— Доктор, не знаю, что делать. Уже все перепробовали...
— Хватит с нее лекарств. Попробуйте лучше дыхательную гимнастику.
Мы с мамой стали «дышать» по системе йогов — по пятнадцать минут утром и вечером.
Продышали так месяца два и пошли опять к доктору. Он обрадовал: «С легкими все в порядке. Можете о них забыть». Но я увлеклась йогой. И занимаюсь ею до сих пор...
Конечно, дело было не в здоровье, а в психологическом настрое. Лев Давыдович ненавидел меня, «душил» — вот и начались проблемы с дыханием. Договориться мы не могли, были слишком разными. Вайсман всю жизнь прожил в страхе, ведь родился и вырос при Сталине. Мать его сгноили в тюрьме, и он, оставшись сиротой, был вынужден приспосабливаться — и к приемным родителям, и к режиму. А в сорок с лишним лет столкнулся со мной — абсолютно свободной и бесстрашной соплячкой. Я была слишком шумной, наглой, веселой.
Не девочка, а вечный упрек его конформизму.
Интересно, что к моей младшей сестренке, Насте Старыгиной, отчим относился нормально. Но она была маленькой (у нас восемь лет разницы) и росла при нем. И вообще Настена тихая и мудрая. Став постарше, она научилась «строить» отчима на раз. Чего я никогда не умела. Могла только уйти из дому к ребятам на улицу. Там я была звездой! На голове «ежик», в руке сигарета. Модные штаны-бананы, кроссовки. Крутая девчонка!
Самое обидное, что мама поддерживала отчима. Ее тогда просто «перемкнуло» на почве большой любви. Она очень изменилась и потеряла кучу друзей. Хотя сейчас я понимаю, что Вайсман, в принципе, неплохой мужик. Талантливый и интересный. Внешне он похож на Шона Коннери. С ним, как и со Старыгиным, мама продержалась десять лет.
Вайсманом, впрочем, Лев Давыдович оставался недолго.
Сделался... Ардовым. Устроиться в Москве провинциальному режиссеру с еврейской фамилией было проблематично. И вот однажды мама звонит на Ордынку и спрашивает:
— Боря, можно муж возьмет мою фамилию?
— Какую?
— Ардов.
— С какой стати? — удивляется папа. — Дай ему свою, девичью. Лев Киселев — тоже неплохо.
— Хорошо, — соглашается мама и кладет трубку.
Вскоре выясняется, что Лев Давыдович все-таки стал Ардовым.
— Что за дела? — возмущается отец.
— Я не стала возвращать себе девичью фамилию, — объясняет мама, — это слишком хлопотно. Проще сделать мужа Ардовым. Я не понимаю, тебе жалко, что ли? Леве нужна работа. Мы не можем жить на мою зарплату...
Мама получала сто пятьдесят рублей. Нина уже была замужем, жила отдельно, и на эти деньги мы каким-то образом ухитрялись существовать вчетвером — мама, Лев Давыдович, Настя и я. Причем самый трудный период нашей жизни пришелся на годы моего взросления, когда я стала задумываться о том, как выгляжу. Ничего особенного не требовала, но однажды довела маму до слез.
В магазине «Ленинград» продавались дешевенькие босоножки салатового цвета. Попросила маму купить, а она отказалась. И тут я взорвалась:
— Всем девочкам в нашем классе покупают красивые вещи, а мне нет. Я что, хуже всех?
— Дались тебе эти босоножки!
— Да, дались! Жена твоего Льва Давыдовича вкалывает на двух работах, чтобы дочку одеть. А тебе жалко каких-то пятнадцати рублей!
— Ты не понимаешь? У нас нет лишних денег, — сказала мама и заплакала.
Я бросилась ее успокаивать:
— Черт с ними, с босоножками. Похожу в кроссовках...
Папа рассказал о «переименовании» Вайсмана своему брату Михаилу, и тот заметил: «Да, Боря, Ардовы теперь размножаются почкованием».
Ардов, Ардова были не просто фамилиями — символами. И я росла с ощущением особой ответственности. А так как меня практически никто никогда не хвалил, не называл умницей или красавицей, не гладил по головке, я думала, что недостойна ТАКОЙ семьи.
Как только подросла, все, кроме бабушки Нины, стали считать меня плохой. Безнадежной, пропащей. Один из знаменитых родственников прямо сказал: «Ты плохо кончишь. Будешь водку пить по подвалам с водопроводчиками». Я просто онемела, когда это услышала. Мама тоже в меня не верила, говорила: «Тебе одна дорога — в ПТУ». А дядя Леша Баталов как-то попросил сходить в церковь: «Ты куда едешь, к бабушке?
Зайди, пожалуйста, в храм Спаса Преображения, поставь свечку, я дам денег. Хотя — нет, не надо. От тебя еще хуже будет...»
Такие «установки» могут подорвать даже самую крепкую психику. А я была нервным, угловатым подростком. До сих пор поражаюсь, как сумела окончить школу и не сгинуть в каком-нибудь притоне. Девочка, с которой прогуливала уроки в старших классах, с пятнадцати лет кололась и спала с мужиками. Я не сподобилась ни на то, ни на другое. Однажды увидела, как у подружки происходит ломка, и на всю жизнь зареклась пробовать даже самую легкую «дурь».
Девятый класс заканчивала в вологодской деревне, откуда родом баба Зоя, — была отправлена на перевоспитание к родне. Из московской школы меня выгнали в последней четверти.
Я туда просто не ходила. В «ссылке» взялась за ум, подтянулась, а потом вернулась в Москву и опять перестала учиться. В школе грозились оставить без аттестата — выпустить со справкой. Я уже подумывала о том, чтобы все бросить и пойти учиться на парикмахера. Хотя до этого собиралась в театральный.
Хорошо, вмешалась свекровь моей сестры Нины — Галина Сергеевна, чудная женщина. Она пошла в школу и добилась для меня разрешения сдать экзамены. А потом сказала:
— Ань, ты ведь мечтаешь стать актрисой? Но если тебе не дадут аттестат, придется идти в школу рабочей молодежи, доучиваться и поступать только через год. Оно тебе надо? Может быть, соберешься и сдашь все сейчас? Мы тебе поможем — и я, и Митя, и Нина.
(Галина Сергеевна была прекрасно образована, и сын ее, Митя, тоже. Он тогда уже преподавал в МИФИ. Сестра моя окончила «Бауманку».)
— Ладно, — кивнула я.
И через две недели при поддержке «репетиторов» подтянула все «хвосты». «Думал, тупая, а ты просто ленивая», — сказал мой учитель математики, когда сдала экзамен. А я и сама не знала, почему раньше нормально не училась.
Но в театральный я поступала пять лет. Наверное потому, что долго не могла избавиться от «зажимов» и комплексов и никого не просила о помощи, пробивалась сама.
В первый раз меня сразу «срезали»:
— Вам не надо быть артисткой. Зачем пришли?
— Да папа заставил!
— соврала я.
Во второй раз педагоги были менее категоричны: «Мы что-то ничего не поняли... Приходите на следующий год». В третий раз я дошла до второго тура в Школе-студии МХАТ. В четвертый — преодолела творческий конкурс в «Щуке», но написала сочинение на «два». Мне разрешили посещать занятия, обещали взять вольнослушателем, а через полгода вытурили.
Самое обидное, что дядя Леша тогда в первый и последний раз в жизни пошел за меня просить. Сам, я ничего не знала. А ректор «Щуки» Владимир Этуш заявил: «У нас не разрешены вольнослушатели. Если возьмем Ардову, скажут, что девочка попала по блату. Она же из такой семьи!» На следующий год пошла в ГИТИС к Гончарову.
И тут все срослось. То ли я убедилась, что это мое, то ли просто успокоилась, поверила в себя.
Между поступлениями я очень весело проводила время. Гуляла целыми днями и домой не всегда приходила ночевать. Мама однажды не выдержала, сказала: «Уходи. У меня нет сил терпеть твои выкрутасы». Я стала скитаться по друзьям и подружкам. И конечно, обиделась, перестала общаться с матерью. Разве можно выгонять родную дочь?
Кем только не работала в эти годы: младшим экономистом в Мособлтрансэкспедиции, заливщицей фаз в студии «Пилот» у Александра Татарского, продавщицей в кооперативе «Сигма-А». Магазинчик располагался в гостинице «Золотой колос», я торговала всякой лабудой: куртками, трусами, ручками, ластиками.
Недолго — месяца два. Однажды вечером закрыла дверь, опечатала и ушла. А утром звонит директор:
— Аня, где ключи?
— В сумке! Нет, подождите, не могу найти.
— Еще бы! Ты же их в двери оставила! Это просто чудо, что нас не обворовали. В общем, ты уволена!
Я не особенно опечалилась.
Больше всего мне нравилось в Театре Советской Армии. Там я работала целых два года гардеробщицей. Ходила на все спектакли и прогоны, дымила в курилке для актеров, где на меня и обратил внимание Сергей Федоров — восходящая звезда ЦТСА. Он потом рассказывал: «Ты была очень наглая, и я не мог понять, почему какая-то гардеробщица тусуется с актерами».
А я считала, что имею на это право, потому что в ЦТСА работали мой дед, моя бабушка и мой отец. И у гардеробщиц своей курилки не было.
Потом я подошла к Сереже после спектакля «Идиот» с букетом: «Вы так играете князя Мышкина, что у меня нет слов. Вот шла по улице, увидела цветы и подумала — они ваши...» Мы подружились. Федоров стал моим гуру. Давал хорошие книги, учил играть на гитаре, петь романсы. И постоянно твердил: «Люби себя. Тогда все получится». Я ему рассказывала о своей жизни, об отношениях с мамой и Львом Давыдовичем. И Сережа постепенно вправил мне мозги.
Любви между нами не было — только дружба. Хотя в театре, разумеется, шушукались о романе актера с гардеробщицей.
Мне на это было наплевать. Я сама никогда не сплетничаю, не завидую и когда замечаю в людях недоброжелательство, расстраиваюсь и думаю: «Как же жалко тебя, бедного! Что ж ты такое дерьмо в себе носишь?! Спаси тебя Господь».
Сережа меня и с мамой помирил. Я тогда жила в одной квартире с панками. Они нигде не работали, но вели себя довольно прилично. Не нюхали, не кололись, только выпивали. Я в их «коммуне» была единственным человеком, регулярно получавшим зарплату. Аж семьдесят рублей! И этими «сумасшедшими» деньгами радостно делилась с друганами.
Однажды сцепилась с хозяином квартиры. Он полез спьяну, я дала пощечину, и началось... Сначала по морде мне хорошенько вмазал, потом шарахнул об батарею.
Присутствующие не могли заступиться. Один парень вроде сунулся: «Ты чего разошелся? Это же Ардова наша любимая! Успокойся!» А этот псих его отшвырнул и продолжал меня бить.
Когда угомонился, я немножко полежала и поехала к Федорову. У него уже свалилась без сознания. Врачи со «скорой» сказали: «Сотрясение мозга». Выхаживал меня Сережа, я у него осталась. Он позвонил моей маме и спросил:
— Мира Валерьяновна, сколько вы не виделись с дочерью?
— Ну, наверное, три месяца.
— А как вы думаете, она жива?
— Я не знаю, — сказала мама. — Что с ней?
— Пока ничего. Но вы ей очень нужны. Попробуйте полюбить ее. Хоть немножко.
Мы стали общаться.
Жаль, что Федоров потом уехал во Францию. Долго жил в Париже и перестал работать артистом. Сейчас он в Москве, преподает французский. Как-то позвонил: «Я тебя видел по телеку. Ань, ты молодец! Давай увидимся!» Я обрадовалась — давай, конечно, — но так и не сложилось...
Романы у меня начались с восемнадцати лет. Сначала полудетские, с друзьями по тусовке. Потом случилась более серьезная история со взрослым мужчиной, игравшим в ЦТСА и преподававшим в Школе-студии МХАТ. Но я его не любила. Уж очень он был «правильный». Никогда не забуду, как мой «Ромео» говорил на свиданиях: «Сейчас пойдем домой, потому что если продолжим целоваться, ты не поступишь в институт, а я не напишу диссертацию».
Он готовил со мной программу. А уже позже я узнала, что студенты в Школе-студии прозвали его «деревянным человечком». У него спина была необычайно прямая. И прическа слишком аккуратная, волосок к волоску. Перед выходом на сцену «деревянный человечек» долго-долго причесывался, Федоров не выдерживал, подбегал сзади и пугал его каким-нибудь диким воплем. Тот страшно злился, а Сережа смеялся.
Но именно потому, что этот человек был моей абсолютной противоположностью, я к нему и потянулась. Решила, что мне, «непутевой», пора остепениться. Даже замуж собиралась! «Жених» уже был принят в нашем доме. Приезжал на Ордынку и играл в покер.
Папа, завидев его в окне, насмешливо фыркал:
— Иди, встречай, твой му...ла идет!
Я обижалась:
— Как ты можешь так говорить?
Но из этого романа ничего не вышло.
Вскоре влюбилась в студента «Щуки» — я тогда ходила на занятия вольнослушателем, а он учился на четвертом курсе. Небожитель, да и только! Мы прожили вместе целый год. Снимали комнату в коммуналке. Мама одно время денег подбрасывала, у нас ведь было некое подобие семьи. Но мой возлюбленный пытался самоутвердиться за мой счет. Меня откровенно унижал, называл некрасивой, говорил, что никогда не буду актрисой. Какое-то время терпела, а потом решила — хватит...
В общем, к Гончарову я пришла с определенным человеческим и женским опытом.
Может, поэтому он меня и взял. Андрей Александрович не любил «маленьких». Студентов набирал взрослых, двадцати — двадцати пяти лет.
Учиться у него было мучительно трудно. Гончаров все время говорил: «Актер должен играть так, как будто у него вырвали крючком кусок мяса!» Меня он любил, но все равно требовал: «Глубже, глубже! Так неинтересно!» Я злилась и ворчала себе под нос: «Да что тебе еще надо? Все прекрасно. Люди-то смеются!» А он гнул свою линию: «Мне не интересно, когда ты смешная. Ты можешь играть по-другому».
Андрей Александрович понимал, что быть смешной мне легко.
Это маска. Чем сильнее я смеюсь, кричу и ругаюсь матом, тем больше зажата, закрыта. Вообще я человек позитивный, но напускаю на себя еще больше веселости с чужими людьми. Со своими — могу не прикидываться и просто молчать. Больше всего веселюсь в первые дни съемок. Мне надо как можно быстрее создать вокруг себя атмосферу тепла и любви, и в ход идут проверенные методы. Я не умею жить во вражде...
Гончаров подавлял, грозился выгнать. Но меня убивал не он, а наш педагог Яшин. Сергей Иванович постоянно орал: «Ты бездарная, я не хочу тратить на тебя время!» Однажды психанула: «Да ну его на хрен, не буду ходить в институт!» Два дня не появлялась. Потом пришла — на Гончарова. «Ну все, — думаю, — если он тоже заорет, я уйду. Не для того пять лет поступала, чтобы меня так унижали!»
И вдруг слышу его надтреснутый голос:
— А где ета Ардова?
— Я здесь.
— Ну, выходи на сцену. Я от тебя шедевров-то не жду!
И вдруг стало легко. Увидела: мастер в меня верит и понимает — я только учусь и не обязана все делать правильно с первого раза.
Однажды спрашивает: «Что ты все время говоришь таким высоким голосом? А это что у тебя, гитара? Ну-ка, спой!» Я спела какую-то знойную хрень цыганскую, почти контральто, и в конце свистнула. И тронула душу мастера. Потом Гончаров часто говорил: «Надоели мне ваши этюды. Где ета Ардова? Возьми гитару — спой, порадуй старика!»
Любил он меня, но все равно доставал.
Мало того что называл «ета Ардова», так еще и пальцем тыкал! Очень больно! И я теперь, играя бабку-сталинистку в скетчкоме «Одна за всех», говорю «ета» и тычу партнеров как Андрей Александрович. Серафима Аркадьевна — это мой «привет» Гончарову...
Когда все вроде бы наладилось, умерла баба Нина. В марте 1991 года. Я училась на первом курсе. Она ничем не болела, ее положили в больницу на плановую профилактику: обследовать и подколоть витаминами, как каждую весну. И однажды ночью, во сне, бабанька умерла.
Я была последней, кто ее видел, приходила накануне. Привезла кураги — для сердца — и корейской морковки, которую сама любила.
Не знала, что бабке нечем жевать. Она дома оставила вставную челюсть, а папа забыл ее принести. Мы смеялись по этому поводу, строили какие-то планы. А утром оказалось, что бабушки больше нет...
Это была страшная потеря, и я себя долго ругала за то, что была недостаточно внимательной. И недостаточно любопытной. Редко просила что-нибудь рассказать. Думала, бабушка будет со мной всегда. С тоской вспоминала, как прибежала однажды на Ордынку и стала смотреть какую-то дурацкую передачу. А Нина Антоновна так грустно сказала: «Я тебя ждала, а ты телевизор смотришь...» Она никого не подпускала, никому не разрешала себя мыть и стричь, кроме меня. А я часто «не успевала» до нее добежать. Как я могла к ней так относиться?!
Я не плакала — до похорон. А потом, прощаясь, поцеловала бабаньку в лоб, и мне стало так жутко! Она была холодная, как мрамор, и я наконец осознала, что моя любимая баба Нина умерла. Зарыдала в голос и не могла остановиться. Пришлось выбежать на улицу. Баба Зоя все детство вбивала мне в голову, что реветь на людях стыдно, нельзя!
Потом больше не плакала, но еще года два не могла видеть плачущих людей. Страшно возмущалась: «Что такое?! Надо держать себя в руках!» Однажды на занятиях разревелась моя подруга, Наташа Гаранина. Погиб ее любимый педагог. Я тут же схватила Наташу за шиворот и поволокла в туалет: «Здесь реви и умывайся. Чтобы никто не видел!» Так долго изживала свои комплексы.
Без бабушки клан Ардовых распался.
Нина Антоновна была центром семьи. Квартира на Ордынке «умерла» вместе с ней. Сейчас она сдается. И на вырученные деньги растут мои младшие сестры.
Не знаю, как бы я тогда выкарабкалась, если бы не Даня Спиваковский, мой однокурсник. Он от меня не отходил. Сначала мы просто дружили, а после бабушкиной смерти сблизились и даже расписались. Жили весело. Лучше всего — в дворницкой в Калашном переулке, нам ее дали от ЖЭКа, в котором подрабатывали. Рядом на такой же «служебной» жилплощади кантовались наши друзья по ГИТИСу — Дима Прокофьев и Ксения Кузнецова. Мы с Ксюхой мыли подъезды, а мальчишки дворниками работали. И еще в институте — ночными сторожами. Господи, что мы тогда ели! Брали какой-то жир вонючий, масла не было, и жарили макароны, а потом заливали их кипятком, солили, получалось довольно вкусно.
Кастрюлю заворачивали в полотенце и бежали в соседний переулок. Ребята открывали в ГИТИСе кинозал, и мы, под макароны и водочку, смотрели фильмы. Красота!
Когда между нами с Даней разыгрывались «драмы», я уходила к ребятам. Даже среди ночи. Димка любит рассказывать, как я им с Ксюхой спать не давала: «В два часа — стук в дверь. Смотрю — стоит Ардова в шинели...» У меня была короткая шинелька, я к ней надевала мини-юбку, тонкие колготки и солдатские кирзовые сапоги. Волосы заплетала в косу.
— Дим, идем в Староконюшенный за водкой!
— Опять поссорились? Ксюха, слышь? Я мигом!
— Блин, опять та же байда! — кричала недовольная подруга, поднимаясь с кровати.
Шли в ночной магазин, а потом садились на кухне и выпивали. И я жаловалась на «загубленную» жизнь. Утром мы с Данькой встречались в институте и мирились.
Мы оба очень темпераментные, а тогда еще были совсем детьми, не умели «пристраиваться» друг к другу. Малейшая искра — и вспыхивала ссора. Иногда сковородки летали по кухне. Как-то раз Даня водой меня поливал, чтобы успокоить. Вообще он был хорошим мужем. Заботился обо мне. Помню, специально копил деньги, чтобы купить модные джинсы — «резиновые», черные. А потом туфельки зеленые притащил. Знал, что с детства о таких мечтала. Они были немного маловаты, но я их все равно носила.
Спиваковский про наш брак почему-то не рассказывает, поэтому и мне вроде бы неудобно это делать.
Ладно, кто старое помянет... У нас хорошие отношения — дружеские. И развелись мы весело, лет через пять после того, как реально расстались. Сходили в ЗАГС и отправились пить пиво. Смеялись, вспоминали студенческие годы. Веселое было время, хоть и смутное.
Сейчас трудно поверить, что люди когда-то покупали «бычки» в баночках из-под майонеза, потому что курить было нечего. Мы сами их в подъездах собирали. Обжигали спичкой фильтр для дезинфекции и курили. Ничего, никто не заболел.
Везде была чернуха — в жизни, в кино, в театре. Дипломный спектакль в ГИТИСе по пьесе Николая Коляды нам ставил Сергей Николаевич Арцибашев, впоследствии возглавивший Театр имени Маяковского.
Я на сцене матом ругалась — громко, длинными тирадами. Сначала краснела, потом перестала. В принципе, «слова» я знала. Благодаря папеньке — он матерщинник был страшный. Ругался красиво и весело и пел матерные частушки. Я их уже подзабыла, а раньше знала огромное количество. Любимую как-то процитировала Никите Ильичу Толстому, папе Феклы Толстой, с которой мы дружили: «Раньше я была любима, а теперь сижу я дома, люди все проходят мимо, и никем я не ...бома». Он как лингвист был в восторге от финального глагола.
Когда ушла от Спиваковского, зять Митя пристроил меня в очередную дворницкую на Ордынке. Она была двухкомнатная. В одной комнате жил вгиковец Женька Митрофанов по кличке Хохол, ученик Наны Джорджадзе, Ираклия Квирикадзе и моего папы.
Во второй комнате поселилась я. У Хохла перебывал весь ВГИК, у меня — весь ГИТИС. Мама Женькина частенько приезжала из Кривого Рога, привозила харчи и варила борщ — прямо с утра. И всех угощала.
У нас был проходной двор, двери не закрывались. Люди уже даже не притворялись, что пришли нас проведать, а просто говорили: «Можно мы у вас посидим?» Могли вообще зайти по нужде. Один раз мы с Хохлом пошли в кино, а после фильма решили кофейку выпить. Сели в кафешке, и он как начал ржать: «Ардова, ты представляешь, сколько сейчас народу не пописало, не покакало, чаю не выпило? У нас ведь закрыто!» Толстую к нам привела Тина Баркалая.
Фекла, как оказалось, тоже жила на Ордынке и училась в «моей» школе № 19. Сначала она окончила филфак МГУ и даже преподавала, а потом увлеклась театром и поступила в ГИТИС к Марку Захарову. Я ей помогала делать этюды. А она мне — готовиться в аспирантуру. После института я работала в «Маяковке» у Гончарова, и тут наступило какое-то безвременье. Интересные постановки выходили редко, Андрей Александрович был уже стар и театром почти не занимался. Я не знала, куда девать энергию. Вот и возникла эта идея с аспирантурой.
Мы даже реферат с Феклой написали. Я диктовала, а она набирала на компьютере. Но экзамены сдавать не стала, испугалась английского, которого до сих пор не знаю. Гончаров потом ругал: «Что ты наделала! Подумаешь, английский! Тебе бы все равно тройку поставили!»
А мне на самом деле было стыдно занимать чье-то место. Я не считала педагогику своим призванием. Тут и новый роман вспыхнул, стало не до учебы...
Георгий Шенгелая был режиссером. Он приходился племянником своему тезке, известному грузинскому режиссеру. Георгий работал в ГИТИСе и у нас в театре. Он долго вокруг меня круги накручивал. Дарил подарки, водил в рестораны. Деньги у него тогда водились, и Георгий разбрасывал их направо и налево, как настоящий грузин.
Он был шикарный мужчина. Жил в «Балчуге»! Круче гостиницы в Москве не было. Помню, пришла туда и чуть не сгорела со стыда. Обстановка роскошная, люди нарядные — и тут я, в старом китайском пуховике и потертых «резиновых» штанах. Номер у Георгия был не самый дорогой, но мне он казался дворцом.
Чуть не расплакалась, когда не смогла кран в ванной открыть. Я никогда таких не видела! Пришлось звать любимого на помощь. Его страшно веселила моя простота. Георгий с удовольствием наряжал меня и выводил «в свет». Каждый день мы обедали в «Метрополе» или «Национале». Причем я могла запросто прихватить с собой нескольких подружек. Шенгелая платил за всех.
Он был обаятельным. И настоящим романтиком, умел ухаживать. Рядом с ним я впервые почувствовала себя женщиной, красивой и желанной. Мне же никто не говорил, что я хороша собой. Я не переживала, все время сама веселилась и веселила всех вокруг. Думала, что быть смешной даже лучше, чем красивой. Девушка живая и непосредственная в сто раз интереснее, чем какая-нибудь надменная богиня.
Но когда Георгий стал засыпать меня комплиментами, поверила и вправду расцвела.
Вскоре у Шенгелая начались проблемы с деньгами, и он переехал ко мне в дворницкую, на Ордынку. Комнатка была маленькая, помещались только кровать, шкаф и цветочные горшки — хотелось украсить нашу келью. Я с удовольствием занималась хозяйством, готовила грузинскую еду. Мы ездили в Тбилиси, и я там училась у мамы Георгия делать лобио и сациви.
Сначала была безумно влюблена и ничего плохого не замечала, просто радовалась жизни. А потом поняла, что Георгий, конечно, чудный парень, но страшно ленивый. За лень Гончаров его и выгнал из театра. Я решила продемонстрировать солидарность и тоже ушла, играла только в нашем дипломном спектакле, в филиале.
Потом, правда, опомнилась, поговорила с Андреем Александровичем и вернулась. Шенгелая долго кормил меня обещаниями создать свой театр, мы даже что-то репетировали, но из этих прожектов ничего не вышло. Он целыми днями валялся на диване, а я тихо сходила с ума от того, что так бездарно трачу лучшие годы.
Помню, праздновали мое двадцатипятилетие. Я выпила пару бокалов шампанского, завелась и стала кричать:
— Вы понимаете, что Лайза Миннелли в двадцать шесть была уже звездой? Ее знал весь мир! А я чем себя прославила в двадцать пять? (Лайза была моим кумиром.)
— Да брось, Ардова, — успокаивали ребята. — Все у тебя будет. Вот увидишь.
А я уже в это не верила. Ладно карьера, хотела родить ребенка — случился выкидыш. Всего-то подвинула кровать на сцене. До этого была с колесиками, а в тот вечер они куда-то девались, слетели, что ли. «Скорую» сдуру вызывать не стала, поехала к гинекологу. Она сразу сказала: «В больницу». Там сделали чистку...
Врачи говорили, что надо лечиться. Иначе детей не будет. Я решила: «Ладно. Пока так поживу. Там разберемся». Слишком туманным представлялось мне наше с Георгием будущее.
Он очень переживал из-за ребенка. А вскоре скоропостижно умер его тридцатилетний брат. Сердце остановилось. Георгий впал в депрессию. И по-прежнему ничего не делал. Я его оправдывала: «Надо подождать, придет в себя, все наладится».
Но время шло и ничего не менялось. Когда деньги кончились, Георгий решил уехать в Тбилиси, говорил, там проще найти работу. Звал с собой. Может, раньше я бы с ним и поехала, а тут отказалась.
Решили расстаться — на год. Он едет домой, а я остаюсь в Москве. Но и ему, и мне уже было понятно, что это все слова. Георгий почти не звонил, не интересовался, как живу. Однажды сама набрала его номер. А он так важно говорит: «Девочка, что ты хочешь? Я гуляю!» Голос неприятный, нетрезвый. Поняла, что надоела ему, да и сама уже устала от этой истории.
Друзья познакомили с симпатичным молодым журналистом Сергеем. Я начала встречаться с ним только для того, чтобы забыть Георгия и избавиться от гнетущей тоски. Потом увлеклась, но никаких планов не строила и не думала, что могу от него родить.
Врачи ведь говорили, что у меня проблемы по женской части. И тут вдруг узнаю, что беременна! Это было такое счастье!
Доктора пугали выкидышем, но все обошлось. Правда, я долго лежала на сохранении. Меня навещали подружки и коллеги из «Маяковки». До сих пор где-то хранится записочка Евгении Павловны Симоновой: «Были у тебя и не застали. Говорят, ты ушла на ультразвук. Если сможешь, позвони, скажи, что вкусненькое принести». Она ко мне приходила с дочерью Марусей, с которой я дружила.
У нас в театре чудесный коллектив. И когда слышу страшные истории о том, как актеры подсыпают друг другу стекло в туфли и кладут сырые яйца в сапоги, не могу поверить: неужели такое возможно? У нас в «Маяковке» все хорошие!
Родненькие мои, любименькие...
Когда впервые появилась после родов в театре, столкнулась с Натальей Георгиевной Гундаревой.
— Ой, Анька, поздравляю! — заулыбалась она. — Как твоя девочка?
— Спасибо, — поблагодарила я. И почувствовала себя такой счастливой...
Из роддома меня с дочкой Соней встречали мама и отчим. Старые распри как-то забылись. Я ездила к ним на дачу, когда была беременна. Первое время с внучкой сидела мама. На работу я вышла очень скоро, начала репетировать в новом спектакле.
Сергей приезжал, помогал деньгами. Он не отказывался от дочери, попросил записать его в метрике как отца, но воспитывать Соню не собирался.
Отцовские чувства проснулись у него не скоро, года через три.
Я потом жалела, что не скрыла его отцовство. Маленькая Сонечка стала называть папой совсем другого мужчину — Александра Шаврина.
Мы были знакомы со времен «ордынского» детства. Саша дружил с папой и часто появлялся у нас в доме. Он сам из театральной семьи. Мама — народная артистка. Папа — актер и драматург. Саша талантливый актер, много играл в Театре имени Маяковского. Я Сашей восхищалась как профессионалом, а как мужчину не воспринимала.
Когда пришла в театр, Шаврин сказал: «Если тебя кто-то будет обижать — скажи мне». Считал своим долгом проявить заботу. Мы стали дружить. У Саши сложилась замечательная компашка из молодых и талантливых артистов, с ними было интересно.
Искра между нами пролетела неожиданно, в самый неподходящий момент — когда я забеременела. До этого Шаврин не оказывал мне особых знаков внимания. А тут вдруг стал встречать, провожать, «выгуливать». Долго ухаживал. Сошлись мы, когда Соне был год и три месяца. А поженились, когда ей исполнилось два.
Свадьбу сыграли «в рабочем порядке». Приехали из ЗАГСа домой, взяли еду, которую я готовила три дня, и отправились в филиал театра. Накрыли стол. Банкет получился что надо.
С другими мужчинами у меня не складывались длительные отношения, а с Шавриным живем уже тринадцать лет. Может потому, что Саша меня никогда не воспитывал. Отогревал!
Поначалу я была очень колючей и дерганой и не подпускала его к себе. Он меня сделал другой — мягкой, домашней.
Хотя, если честно, домом я не занимаюсь, только готовлю. Убирать квартиру к нам приходит домработница раз в неделю. А я, если приходится взяться за швабру, ору так, что стены трясутся.
Однажды Шаврин возмутился:
— Такая грязь в квартире! Почему не убираешь?
— А ты почему не убираешь? — спросила я. — Если хочешь, чтобы жена убирала квартиру, надо жениться на домработнице. А ты женился на артистке!
Повернулась и пошла, сама думаю: «Ну, сейчас будет скандал!»
Поворачиваюсь — а он ржет.
— Ты что?
— Ань, ты сейчас ровно те слова сказала, которые моя мама говорила папе. Только ты готовишь, а она даже яичницу не умела пожарить!
То есть я практически идеальная жена! А Саша у меня точно — идеальный муж. Я его безумно люблю и уважаю. Шаврин для меня безусловный авторитет. Бабушка рассказывала, что Фаина Георгиевна Раневская звонила моему деду, Виктору Ардову, если не могла что-то вспомнить. Он был человеком энциклопедических знаний и изумительной памяти. Я звоню Шаврину, потому что не запоминаю имен и названий. Например, похвастается кто-нибудь, что прочитал интересную книжку, — набираю Сашу, начинаю пересказывать сюжет.
И возмущаюсь:
— Почему ты не дал мне это прочитать?
— Да ладно. Ты читала полгода назад.
— Подожди, подожди... Она к нему приходит, а он говорит... Да? Как его звали? Имя на «М».
— Майкл.
— Ну да! Точно, читала.
Слава Богу, что у меня есть Шаврин. Он и с детьми занимается больше, чем я. У меня, как только начала играть в скетчкоме, жизнь стала просто сумасшедшей. Соне уже пятнадцать. Антону — нашему общему с Сашей сыну — десять. Ребята у нас очень артистичные. Хорошо рисуют, поют, танцуют. Соня в шесть лет начала сниматься.
Оля Прокофьева как-то позвонила:
— Ань, можно твоя Соня мою дочку сыграет в сериале «Воровка»?
— Что за вопрос!
С Олей у нас очень хорошие отношения, мы в театре в одной гримерке сидим. После «Воровки» дочь стали приглашать и в другие сериалы и фильмы. Как-то летом, когда ни у меня, ни у Саши не было съемок, она нас всех кормила! Мать-ехидна эксплуатировала несчастное дитя.
У Сони уже приличная фильмография. Антон тоже снимается. Недавно вместе со мной — в комедии Эдика Радзюкевича «All inclusive, или Все включено». Я не пристраиваю в кино ни его, ни Соню. И не подталкиваю детей к выбору актерской профессии. Захотят пойти по стопам родителей — прекрасно.
Нет — тоже хорошо. Хотя гены могут взять свое. У Сони — четыре поколения артистов только по материнской линии, а у Антона четыре и по материнской, и по отцовской.
В прошлом году я детей почти не видела — снималась практически без выходных. Это был просто ад. В редкие выходные играла в театре. Однажды поняла, что хочу прогулять съемки, как когда-то школу, потому что чудовищно устала. И Антон тогда сказал: «Мама, они тебя совсем не любят, раз не дают отдохнуть. Подожди, может, они не знают, что у тебя дети? Ты им объясни, что у тебя нас двое и тебе надо с нами видеться!»
Я стала бороться за свои права. Теперь съемки продолжаются не больше десяти дней в месяц. Правда, смены длятся двенадцать часов. Но у меня все-таки есть возможность побыть с семьей.
Обычно мы смотрим какое-нибудь интересное кино.
Или играем в «Жизнь». Антон очень любит эту настольную игру, там ведь можно «сделать карьеру», «создать семью», «заработать состояние» — как в реальной жизни, а мне на все эти построения терпения не хватает. Недавно с сыном мастерили «посох Анубиса». Точнее, это он сначала делал эту штуку для школы из цветной бумаги и двустороннего скотча. А потом я увидела, что нужна помощь. У Антона не получалась верхушка в виде собачьей головы. Он сидел и ругался, хорошо хоть не матом.
Как-то сказал: «Ну, ты же понимаешь, мама, что в школе я матерюсь? Я же пацан. И если не буду ругаться, как на меня одноклассники посмотрят?» Приехал из спортивного лагеря.
Хочу поцеловать его, а он отстраняется: «Не надо. Мама, я вырос! Изменился! Смирись, это реальность». Я так и села. Ничего, дня через три опять целовался и обнимался, как прежде.
У меня замечательные отношения и с Антоном, и с Соней. Это счастье.
Я вообще живу по завету Козьмы Пруткова: «Если хочешь быть счастливым, будь им». Мне почти всегда весело. Бывают короткие периоды грусти и тоски, но редко. Полдня хожу по дому в ночной рубашке и жалуюсь на жизнь, а потом наемся вареных макарон с оливковым маслом и луком, и жизнь налаживается. Я снова чувствую себя счастливой. Недавно вспоминала: когда в последний раз плакала? Так и не вспомнила — давно.
А последняя истерика у меня случилась в день сорокалетия. Я сидела на съемочной площадке, и мне несколько часов делали грим старушки. В первый раз! Смотрела в зеркало и с трудом удерживалась, чтобы не закричать: «Какой ужас! Жизнь кончена! Так и буду теперь только бабушек играть!»
Через два дня мы праздновали день рождения Сонечки. И я успокоилась. Поняла, что есть другие точки отсчета. У меня тринадцатилетняя дочка, а мне всего сорок лет! Это же прекрасно! Все встало на свои места.
Соня общается со своим настоящим папой. До десяти лет она, правда, звала его Сережей. А до трех — вообще не видела и называла папой Сашу. Я хотела, чтобы Шаврин Соню удочерил, но Сергей не согласился. А жаль! Саша и Соня друг друга очень любят.
Чем больше любви достается ребенку, тем лучше, знаю по себе. Мне, «непутевой», ее так не хватало когда-то...
Редакция благодарит за помощь в организации съемки салон DOMUS AUREA («Индивидуальные интерьеры»).
Подпишись на наш канал в Telegram