7days.ru Полная версия сайта

Сергей Марков. Освобождение Елены Майоровой

«Ты ведь, говорят, спала с Михалковым. Это правда?! — Не твое собачье дело! — взбеленилась она».

Фото: Александр Земляниченко
Читать на сайте 7days.ru

—Что вы так смотрите? — с вызывающей улыбкой спросила Лена, тонкими длинными пальцами заправляя за уши растрепанные белые волосы. — Весь спектакль казалось — дырку на мне протрете. Нравлюсь?

— Нравитесь... — смутился я и выпалил без надежды (однокурсник Майоровой по ГИТИСу Вася Мищенко, мой приятель, говорил, что она чуть ли не с самим Никитой Михалковым, да и вообще): — Можно вас проводить?

— Можно, — просто ответила Лена.

— Подождете, я переоденусь? У вас сигареты есть? Курить хочу — умираю!

Минут через пятнадцать она вышла из подвала, где располагалась студия Олега Табакова, высокая и потрясающая, в майке, джинсах, туфлях на невысоких каблуках. Мы оказались одного роста.

— Ух ты, «Мальборо»! — отметила, вытягивая кончиками почти ненатурально длинных пальцев сигарету из пачки. — Пойдемте к реке. Спать не хочется. После «Прощай, Маугли!» я до утра, кажется, из шкуры Багиры не могу вылезти. А вы любите май? Я одновременно и люблю и не люблю, может быть потому, что родилась в мае, — говорила она отрывистыми и как бы не связанными между собой фразами, голос у нее был низкий, глубокий и надтреснутый, с хрипотцой.

Фото: Фото из архива музея театра п/р О. Табакова

— У меня горло, ангины с детства, поэтому такой голос, но особенно после спектаклей, — будто оправдывалась Лена.

— Почти как у Высоцкого, — отвечал я.

— Правда? А он недавно у нас был, во втором ряду сидел, небольшой такой. Он тебе нравится? — как бы невзначай сказала она «ты». — Песни его у нас из всех окон по всему Сахалину, на всех судах в порту!

— А ты с Сахалина? — изумился я.

— Выпить бы, — облизнув губы, произнесла Лена настолько обыденно, что я ее не понял.

— Вон автомат с газировкой.

— Да нет, — улыбнулась, взглянув в глаза так, что я остановил первого попавшегося таксиста (они тогда после закрытия магазинов приторговывали спиртным) и купил бутылку армянского коньяка.

Присев на парапет набережной, мы сделали по доброму глотку — она не поморщилась и не попросила закусить, лишь занюхала коньяк взятым у меня коробком спичек — как портовые грузчики — и с наслаждением снова закурила.

— А ты вообще кто? — спросила, будто впервые меня увидев. — Чем занимаешься?

Я стал отвечать, пытаясь острить, но чувствовал, что остроты мои московские не воспринимаются никак, и вскоре умолк. Сам себе показался пошл и жалок рядом с этой непонятной и непредсказуемой девахой с Сахалина с большими руками, ногами, то пронзительным, то отсутствующим взглядом громадных нездешних глаз и хрипло-сиплым контральто.

Мимо нас по Москве-реке плыла старая фетровая шляпа.

— Интересно, давно он утопился?

Мы познакомились, когда были студентами. Я учился в МГУ, а Лена — в ГИТИСе
Фото: Фото из архива С. Маркова

— глотнув из бутылки, спросила Лена.

— Кто?

— Счастливый обладатель этой шляпы.

— А почему ты думаешь, что утопился? И почему — счастливый?

— Я знаю, что когда-то он был счастлив. Но потом подумал: а не утопиться ли мне?

— Любишь Чехова?

Увидев Майорову в роли пантеры Багиры в спектакле «Табакерки» «Прощай, Маугли!», я тут же в нее влюбился
Фото: Фото из архива музея театра п/р О. Табакова

— А давай поплывем! — не отвечая, вдруг воскликнула Лена, увидев причаливший речной трамвайчик.

Судно оказалось не пассажирским, а ремонтно-грузовым, но Лена попросила — и нас пустили. Я предполагал романтическую прогулку с объятиями, поцелуями, с осмотром достопримечательностей города-героя с воды... Но тарахтящее суденышко направилось к югу, где достопримечательностей не было. Бесконечные склады, свалки, сараи... Лену, как ни странно, это радовало — глаза ее оживали.

— Прямо как у нас в Южно-Сахалинске! Я вон там работала! — указала она пальцем на какой-то завод вдалеке.

— Кем? — не понял я.

— Изолировщиком труб. Когда в первый год в институт не поступила, пошла учиться в строительное ПТУ, чтобы зацепиться в Москве.

Три дня теории, три дня практики. С восьми утра до пяти вечера обматывали трубы стекловатой, металлической сеткой, а сверху — бетоном. Я получила диплом изолировщицы! — с гордостью и вызовом провозгласила она. — Но руки примерзали... Не хочу об этом говорить... Так хорошо — почти «Белые ночи» Достоевского, правда?

— Почти, — согласился я, озираясь по сторонам.

Опустилась и снова взлетела чайка и медленно, плавно полетела над темной водой.

— Знаешь, что я из детства запомнила?

— Не знаю.

— У портовых складов мы играли в казаков-разбойников, мне было лет семь или восемь. А взрослые парни сидели на ящиках, пили, хохотали, матерились. Бросали чайкам остатки закуси. И вдруг кто-то схватил подошедшую совсем близко, самую доверчивую чайку. И позвали нас смотреть. И окунули чайку в ведро с отработанной соляркой, она стала грязная, коричневая. И все глазом поводила. Будто на меня смотрела. И они подожгли ее и отпустили. И она полетела над баржами, сейнерами, лодками, над водой — горящая. И кричала. А парни хохотали и даже хлопали в ладоши. Она кричала человеческим голосом.

...Мы стали встречаться. У студентов началась летняя сессия, я заканчивал четвертый курс журфака МГУ. Лена тоже сдавала экзамены и зачеты в ГИТИСе. Я поджидал ее в палисаднике перед их институтом или у памятника Грибоедову после спектаклей в «Подвале» у Табакова.

У входа в «Подвал» — так табаковцы называют свою студию
Фото: РИА-Новости

Она появлялась вдруг, чем-то необъяснимым выделяясь из толпы на бульваре, всегда разная, настроения у нее не повторялись, и непонятно было, чего ждать. Именно эта непроизвольная, явно врожденная достоевщина меня к ней и влекла, поначалу неудержимо, маниакально.

Лена очень любила бродить ночью по Москве. Как-то, прогуляв до утра, мы остановились у витрины Елисеевского магазина. Она спросила:

— Ты бы чего сейчас хотел?

— Коньячку под черную икорку. Впрочем, можно и ананас в шампанском.

— А я бы — «Аленку».

— Шоколадку?!

— Меня папа Аленкой называл, и если я на пятерки заканчивала четверть, покупал мне «Аленку».

— Вы так жили? — не удержался я.

— Не хуже других, — вмиг ощетинилась она и надолго умолкла.

— Извини. Кто твои родители?

— Люди. Папа на автобазе работает, мама — на мясокомбинате.

— Ты хорошо училась?

— Мне нравилось. Особенно любила химию. Колбочки всякие, химикаты, реактивы — классно! Я однажды так здоровски все намешала, что произошел взрыв, на мне школьная форма загорелась и сама чуть не сгорела!

Фото: РИА-Новости

— она заразительно рассмеялась. — Бегу по коридору, все орут в панике, а мне даже нравится, будто со стороны себя вижу, так клево, ха-ха-ха! Но поймали, накрыли чем-то, затушили, — чуть ли не с сожалением закончила Лена. — Я почти не обгорела. Но по химии после этого с трудом на «трояк» вытянула.

— Зайдем в гостиницу «Москва», — предложил я, — там бар наверху круглосуточный.

— Нас не пустят. Или по­требуют много денег, потому что меня примут за проститутку. Меня во всех гостиницах за проститутку принимают.

— Почему?!

— Сама не знаю, — пожала она широкими плечами. — Высокая блондинка, взгляд блядский, похожа, наверно.

Фото: РИА-Новости

И мне, кстати, предлагали, когда я во все театральные провалилась в первый год.

— Кто?

— Преподавательница одного из институтов. Известная актриса, ее все знают. Называть не буду.

— По совместительству, что ли, бандерша, «мамка»?

— Что-то вроде того. У нее многие студентки подрабатывают. С разными шишками.

— А ты что ж?

— А я сказала, что мне трубы больше нравится на морозе обматывать. Вопросы еще есть?

Мы вышли на Красную площадь и медленно пошли по брусчатке.

Идти на каблуках Лене было неудобно, новые модные туфли она явно берегла. Пояснила:

— Олег Палыч из Италии привез.

— Табаков обувь вам из-за бугра возит?

— Только мне. Размер почти сорок второй, у нас не найти ничего приличного.

— Трогательно.

— Может, снять, босиком пойти? ...Нет, Красная площадь.

— Святое место для всех советских людей, — ухмыльнулся я. — Мы когда хипповали в начале семидесятых, запросто бродили тут босиком.

— Вы, москвичи, не такие, как мы.

— Кто — вы?

— Ну, остальная Россия. Вам изначально многое дано. Знаешь, я хорошо помню, как впервые приехала в Москву. Родители меня за все пятерки после восьмого класса наградили экскурсионной поездкой. Вышла на Красную площадь, сердце колотится, дыхание сперло: столько читала, в кино, во сне видела эту великую площадь! Гордость переполняла за то, что родилась в нашей стране! Стоя здесь, поклялась себе, что стану известной на всю страну артисткой и жить буду рядом с Кремлем, — помолчав, задумчиво продолжила: — И поэтому для меня все эти книги, которые Табаков привозил из-за границы и давал нам читать... Солженицына, Зиновьева, Буковского, Шаламова и все такое, запрещенное в СССР, были ошеломлением! Я не могла поверить, плакала — словно мир рушился...

Перед Мавзолеем стояли два низеньких японца с фотоаппаратами Nikon наперевес.

С Олегом Табаковым, Авангардом Леонтьевым и однокурсниками — Мариной Шиманской, Игорем Нефедовым (первый ряд справа) и Ларисой Кузнецовой
Фото: Александр Земляниченко

Они сразу обратили внимание на Лену.

— О-о-о! — протяжно и восторженно забасил один, а другой неожиданно гулко захохотал.

— О’кей? — осведомился я.

Выяснилось, что они с острова Хоккайдо, в Москве второй день и им все ужасно нравится. Японцы попросили сфотографировать их с Леной. И вот стоит перед Мавзолеем в первых лучах солнца синеглазая, с распущенными русыми волосами, за метр восемьдесят на каблуках Ленка, а по бокам сияющие от счастья кривоногие японцы — ей чуть выше локтя, и один норовит исподтишка обнять за талию, которая на уровне его плеча.

Я высказал мнение, что за дружбу не грех выпить.

Фото: Александр Земляниченко

Японцы и этому обрадовались, предложили отправиться к ним в гостиницу, в бар. Но идти в «Националь» Лена наотрез отказалась.

— Ты с ума сошел. Представляешь, Олегу Палычу сообщат, что я пила на рассвете в «Национале» с япошками!

— Ничего, сейчас нароем! — заверил я.

— Где?

— Да хоть бы у Машки-свистуньи.

Машкой-свистуньей звали вышедшую в тираж проститутку, стоявшую на отшибе, ближе к старому зданию МГУ. Она имела твердую таксу: пять рублей. Притом на выбор: бутылка водки «Московская» или минет, который выполняла тут же, в остановившейся перед ней машине, с молодецким посвистом, чему способствовало отсутствие зуба, выбитого одним из «добрых» клиентов.

Японцам помятая Маша определенно понравилась, они и с ней захотели запечатлеться, но Маша замахала руками и закричала, что не готова к появлению в зарубежной прессе, пусть всякие бляди интуристовские позируют.

Мы вошли во дворик легендарного Московского университета, сели на лавочку, я открыл бутылку и по законам гостеприимства протянул одному из японцев. Тот нюхнул, захохотал и приложился, после чего онемел с выпученными, округлившимися глазами. Аналогичная история произошла и со вторым.

— Надо было закуси им какой-нибудь взять, — сочувственно сказала Лена, выпивая и передавая мне бутылку.

Фото: Итар-Тасс

— Это ж не саке.

Уже через пятнадцать минут один остекленело глядел на Майорову, другого рвало в кустах. Мы с ней повели, точнее, потащили на себе каждый своего японца. Не доходя до угла «Националя», Лена передала мне второго, сказав, что подождет. Вверив интуристов мощному швейцару-привратнику, я вернулся к ней. Майорова разговаривала с Машкой-свистуньей. Когда мы отошли, я спросил, о чем они беседовали.

— Да о жизни. Она говорила, что у нее еще три бутылки, а уже утро, магазины скоро откроются. А ей пятнадцать рублей позарез нужно. Зуб вставить.

— Шарм утратит.

— Я то же сказала. ...У меня всего семь рублей было.

— И что?

— Дала. Жаль ее. Она хорошая.

— Почему так уверена?

— Я знала таких. У нас. На плавбазах работают, их перепродают за ящик японского баночного пива или блок «Мальборо» с одного рыболовецкого сейнера на другой, всю жизнь... Не до романтики... — и глядя на меня пристальным и в то же время отсутствующим взглядом, Лена вдруг хрипло с пафосом продекламировала: «Мы видали корабли! Не на бумажных фантиках! Нас с подругой так ебли! Нам не до романтики».

Отчего-то я близко к сердцу принял ее частушку: уж не про себя ли она столь откровенно и хлестко?

Когда мы бродили с ней по бульварам или переулкам, необязательно было о чем-то говорить, как с другими, можно было подолгу молчать.

С Леной многие наши обычные студенческие разговоры, наш треп и стеб казались ненастоящими — точно искусственные цветы. Сама Лена по этому поводу не высказывалась, напротив, всех слушала с иск­ренним интересом, отзывчиво смеясь, пусть даже было не очень смешно.

Она в лицах передавала мне свой диалог с молодым тогда, но уже известным и пафосным Артемием Троицким*.

— Вы очаровательно п-про­винциальны, Леночка, — модно заикаясь, сказал он. — И вы слишком н-незащищены, нельзя так. Скушают, как яичницу с б-беконом.

— Я похожа на яичницу с колбасой?!

— С б-беконом, — снисходительно поправил музыкальный критик.

Она расстроилась, сказала мне: «Ну да, конечно, я из провинции, во всем это сказывается. Например, мне не нравится играть в нашем подвале. Я совсем о другом мечтала. С тех самых пор, как папа в первый раз привел меня в театр. О театре с декорациями, занавесом, костюмами. С большим залом с амфитеатром и ложами, с хрустальной люстрой, постепенно гаснущей. С фойе, по которому в антрактах дефилируют нарядные мужчины и женщины, с буфетом, где продаются бутерброды с икрой, лимонад «Буратино», карамельки «Театральные»... О настоящем театре. Вообще мечтала о настоящем. А в Москве, не обижайся, не все настоящее. Даже время как-то иначе идет.

Фото: Photoxpress.ru

Когда в ПТУ училась, в воскресенье некуда было пойти, у меня никого здесь не было, я спускалась в метро и ехала, делала пересадку и опять куда-то ехала... Иногда между станциями проходило обычных три-четыре минуты, а иногда — гораздо больше, несколько часов, дней и даже лет. Я видела отца, маму, себя маленькой, подпрыгивающей в пижаме на скрипучей железной кровати с криком: «Я буду артисткой!», и друзей-одноклассников, в том числе и тех, кого уже нет на этом свете — кто спился, кто утонул. И это за несколько минут. Я об этом никому не рассказывала. Чтобы не подумали, что сума­сшедшая. А в театральном училище оказалось, что даже модно быть немного сума­сшед­шим или «рубить» под это. Как старшие товарищи по цеху — Смоктуновский, Кайдановский, Те­рехова, Неелова... Знаешь, я всегда боялась, что если слишком раскроюсь, покажусь, сыграю самое себя, то меня погонят отовсюду.

И пойду опять трубы обматывать...»

Она действительно была странной, и даже я, влюбленный, часто ее не понимал. Несколько раз пересматривал фильм «Сталкер» Тарковского, но так и не смог разобраться, почему Лена в конце плакала. Помню, шел он в кинотеатре «Мир». Уже минут через двадцать после начала зрители стали покидать зал. Час спустя выходили повально, матерясь сквозь зубы и грохая сиденьями. Фильм кончился, зажегся свет. А Лена все сидела неподвижно, смотрела на пустой белый экран и плакала. Я тронул ее за руку. Она повернулась и посмотрела на меня так, что захотелось напомнить ей, кто я.

Как-то после спектакля Лена и я умотали в Ленинград, на белые ночи.

Фото: РИА-Новости

Было раннее утро, когда мы вышли из Московского вокзала. В какой-то забегаловке съели по сосиске с горчицей (у Лены получилась, скорее, горчица с сосиской), с удовольствием выпили по стакану мутной приторной жидкости, названной в меню «кофе с молоком», и, счастливые, отправились дефилировать по Невскому, оживавшему на глазах.

— «Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет все, — промолвила Лена таким обыденным, естественным тоном, что я не сразу распознал цитату из Гоголя. — Я знаю, что ни один из бледных и чиновных ее жителей не променяет на все блага Невского проспекта. Не только кто имеет двадцать пять лет от роду, прекрасные усы...» Тебе сколько лет? — вдруг осведомилась Лена, взглянув на мои рыжеватые усы.

Фото: РИА-Новости

— Почти двадцать пять.

— То есть Лермонтову всего год жить...

— Да уж, — согласился я.

— Но Есенину еще целых пять! — обнадежила она, когда мы проходили мимо бывшего «Англетера». — А как ты думаешь, он сам повесился — или его?

— Спорят до сих пор.

— Я думаю, сам. Такой не мог жить.

— В России победившего исторического материализма?

— Вообще.

Глядя на ярко синеющую под солнцем, сверкающую Неву, усеянную белыми катерами и прогулочными трамвайчиками, Лена сказала: — Искупаться бы.

И перейдя по мосту, мы очутились на небольшом самодеятельном пляже под стенами Петропавловской крепости.

— А у меня купальника нет, — вспомнила Елена.

— Зачем тебе купальник, на Западе повальное увлечение нудизмом, да и мы не отстаем.

— Действительно, зачем мне купальник?

— согласилась она и на глазах изумленной пляжной публики вошла в воду как была: в рубашке и джинсах. И поплыла. Все дальше и дальше. Она бы всю Неву переплыла, если бы я не до­гнал и со скандалом (у нас почти все решалось со скандалом большего или меньшего накала) не завернул ее к берегу.

Пообедать зашли на «Кронверк» — пришвартованную у Петропавловки баркентину. Елену с мокрыми волосами, в облепляющей торс рубашке и джинсах, с которых еще стекала вода, подозрительно осмотрели при входе, но без слов пропустили, приняв, должно быть, за нетрезвую финку, коими наводнен был в белые ночи город трех революций.

— Как здорово, что ты меня сюда вытащил, — по-девчоночьи радовалась Лена. — Давай выпьем за дальние странствия!

Душевно мы тогда посидели на «Кронверке», уходить не хотелось. Лена немного зябла в сырой одежде.

— Коньяку еще закажем?

— Нет, вернемся на Невский... Я хочу все-таки на этот раз попробовать понять.

— Что?

— То, из-за чего меня подкалывали еще на первом курсе, — туманно пояснила Лена.

Мы направились в Русский музей.

Фото: Photoxpress.ru

Почти сразу, мимо Сурикова, Репина, — к Малевичу, его «Черному квадрату». Лена остановилась, застыла, забыв и про меня, и про все остальное. Я обошел соседние залы, вернулся, а она все стояла.

— Нет, — говорит. — Не понимаю. И пускай меня считают темной, заскорузлой, примитивной провинциалкой. Да, не понимаю. Что в этом квадрате?

— Только лишь квадрат, — ответил я.

— А мысль какая?

— Да у каждого своя, должно быть. Честно говоря, и я не понимаю...

В «Красную стрелу» мы успели заскочить в последнюю минуту.

— Больше такого дня не будет, — сказала Лена.

— Почему?

— Потому что, — пожала плечами и добавила, глядя в окно: — Красиво, правда?

Тонкий золотисто-серебряный месяц плыл над подернутым сиренево-голубоватой дымкой лесом, над роскошно-молодыми, как бывает лишь в июне, влажно-изумрудными лугами.

— «И ночь меня зовет, как женщина в объятья...»

— поневоле ответил я стихом, приникая к ней. — Знаешь, у меня такое чувство, что в тебе не одна, вас несколько...

— А может, ты меня придумал? — прошептала, стоя ко мне в пол-оборота. — И на самом деле все гораздо проще?

— Может быть, — сказал я, зачарованный.

Часа в два мы легли. Мне показалось, тут же я очнулся: полчетвертого. Лены не было. Я обнаружил ее в тамбуре с открытой настежь дверью. Она стояла на самом краю и курила, притом против ветра, так что искры летели едва не в лицо. Я схватил ее за локоть, Лена резко выдернула руку и чуть не потеряла равновесие. Втащив, я обнял ее. А она, буквально на мгновенье замерев, захохотала: — А что б ты делал, если б я на самом деле бросилась?

Навстречу поезд, бац — и нет меня, ошметки... Когда мы в школе «Анну Каренину» проходили, меня спросили на уроке, что я думаю о ней, велели «раскрыть образ».

— И что ты думаешь?

— Мне очень нравится роман, я думаю об Анне, ее переживаниях, о Вронском, Каренине, особенно о кудрявом мальчике Сереже... Но... — Лена помолчала, глядя вниз. — Я больше думаю о том, что от нее осталось вот на этих рельсах... — и тут же, без перехода: — Сосны розовеют, солнце скоро встанет, видишь? Мы же едем на рассвет! Как хо­рошо!.. — снова высунулась, вдохнула всей грудью встречный ветер. Она улыбалась. Волосы ее серебряные, развеваясь, словно улетали куда-то в ночь.

Лена потом много будет играть со смертью почему-то именно в поездах, которые «обожала», будто завораживали, заколдовывали они ее и выталкивали с этого света, мелькающего за окном, привычного, понятного, постылого — на тот, неведомый, по ту сторону добра и зла.

С театром ехали на гастроли, выпили, стали анекдоты травить, вдруг спохватились, что Лены нет. Прошли по одному вагону, по следующему, заглянули в ресторан, ринулись по составу в другую сторону — и актер Алексей Игнатов в последний момент выловил ее за шкирку из открытой двери в тамбуре, уже из темноты.

В другой раз снова ехали на гастроли, набились в одно купе, выпивают, Лена в ударе, шутит, хохочет. По коридору проходит милицейский патруль, узнали артистов, захотелось пообщаться, один присел рядом с Майоровой.

Кадр из фильма «34-й скорый»
Фото: Фото предоставлено Первым каналом

Она игриво все подбивала выпить на брудершафт, тот, пунцовея, отнекивался: мол, находится при исполнении, она и так и этак, чуть ли не обнимала, а сама исподволь расстегнула его кобуру, вытащила пистолет и пальнула в потолок. Когда дым рассеялся, все увидели, что Лена уперла «Макаров» дулом себе в грудь, — милиционер успел выбить у нее из руки свое табельное оружие.

Мы сошли в Калинине (так называлась Тверь). На такси добрались до поселка Новомелково, где была наша дача, купленная отцом много лет назад. Простая деревенская изба в три окна. Лене она понравилась:

— Здорово. Мы тоже когда-то в таком доме жили.

— Поспим малек? — предложил я.

— Не-а. Я вообще могу не спать. Да и приставать ты ко мне начнешь.

— Не начну!

— А почему это? Я некрасивая?.. А вот Никита Михалков, прилетев из Америки, он там часто бывает, великий Джек Николсон ему даже не друг, а брат, так вот Никита сказал, что голливудские звезды мне в подметки не годятся... Здесь у тебя затхло. Давай печь затопим.

Внося в избу охапку дров, я окликнул Лену. Она сидела в огороде и полола заросшую сорняком морковь. За сметаной и яйцами на завтрак пошли к соседям напротив — тете Вере и дяде Леше, фронтовику. Как я и предполагал, дядя Леша загодя начал отмечать скорбную, но главную в его жизни дату начала войны, и из дома доносилась отчаянная, как в рукопашной, матерщина тети Веры.

Но увидев Лену, тепло, по-свой­ски улыбающуюся, она враз утихомирилась. Я потом битый час не мог Лену увести. Она сидела на лавочке у ­забора с дядей Лешей и, замерев, слушала военные рассказы.

«Эвона, гляди, мой-то кобель сразу клюнул, — не без гордости отметила тетя Вера. — Хорошая девка, женись, хули там... Но не простая, я тебе скажу. Вроде как мы все, а что-то в ней такое есть... и царицей может быть, ептыть».

Пошли прогуляться по лесу до деревенского кладбища. Под шум сосен я показывал могилы моих друзей детства, в основном запущенные: кто по пьяни замерз в кювете, кто под машину попал на трассе, кого в драке зарезали... Лена слушала внимательно.

Фото: Fotobank.ru

«Как ты думаешь, они там встречаются? — спросила. — Думают о нас? Мне кажется, нет, я даже чувствую, что думают, вспоминают... иногда и зовут», — сказала едва слышно.

После Питера возникло ощущение, что я давно знаю Лену, всегда знал. И что нас просто развела жизнь на десятилетия, а вот теперь свела, потому что иначе и быть не могло, мы рождены друг для друга. Друзья меня не узнавали: мол, думали, ты вовсе любить не способен, тем более «так», некоторые беспокоились о моем душевном здоровье. Все мои мысли были о ней.

Раз встречал ее у ворот ГИТИСа. Лена стояла с высокими, фактурными без пяти минут актерами, поцеловалась с ними на прощанье и подошла ко мне.

— Целуемся? — глупо осклабился я.

— У вас в Москве принято целоваться. А ты ревнуешь, что ли? — удивилась искренне и подставила щеку. Я понял, неловко, смазанно чмокнув в скулу, что без нее жизнь бессмысленна.

— Я не смогу сегодня, — сказала Лена. — На репетицию надо — к Олегу Палычу. Мы в Венгрию скоро на гастроли едем.

— А я вроде как в Чехословакию по обмену. Потом, может, на Кубу... Давай поженимся, — я обнял ее за плечи.

— Давай, — ответила Лена совершенно серьезно.

— Тогда захвати завтра паспорт, подадим заявление в ЗАГС.

— Захвачу.

— Ну, и коль пошла такая пьянка... чего тебе в общаге-то ютиться?

Приезжай после репетиции ко мне.

— Мы закончим поздно.

...Она приехала под утро. Обняв ее на пороге, я знал, уже был уверен в том, что никого никогда так не полюблю. А она, отстранившись, сказала: «Поспать бы чуть-чуть».

Прошла в мою комнату и рухнула на диван как была, в одежде. Я лег рядом. Она спала, а я три часа не сводил с нее взгляда.

Проснувшись, сходив в ванную, поставив чайник на плиту, Лена спросила, почему у нас в квартире так грязно, и принялась убираться. Проснулся мой пятилетний племянник Емелька, она стала с ним играть, читала «Снежную королеву», наизусть, что совершенно потрясло мальчика.

Обычно настороженно, подозрительно относившийся к чужим людям, к ней Емеля сразу потянулся, даже помогал мыть пол и кафель на кухне. Потом мы завтракали — моя мама, я, Лена, Емеля. И Лена, отвечая на мамины вопросы о театре, ухаживая за всеми, казалось, была счастлива, чувствуя себя в семье. Потом мы поехали в ЗАГС, который находился на Ленинском проспекте возле универмага «Москва». На ступенях она остановилась.

— Я должна тебе сказать одну вещь.

— Какую еще вещь? Гони паспорт! — торопил я.

— Нет, подожди, я должна...

— Кому и сколько ты должна?

Она вдруг полоснула мне по глазам взглядом, точно финкой, развернулась и, добежав до открывшихся дверей троллейбуса, скрылась в нем.

В растерянности я пребывал до вечера, пока Лена не приехала после спектакля.

Фото: Fotobank.ru

Выйдя из ванной в моем полосатом махровом халате, она подошла ко мне, сидевшему за письменным столом, распахнула халат и крепко прижала мою голову к холодному, влажному, не по-женски упругому, тренированному животу.

— Ты хороший, славный... — шептала она в постели, отвечая на мои поцелуи и ласки. — Я не хочу тебя обманывать.

— А ты не обманывай, — сказал я, предвкушая услышать какое-нибудь возбуждающее откровение.

— У меня не будет детей. Никогда.

— Почему? — задал я идиотский вопрос.

— Потому, — отвечала она, отжимая меня от себя острыми локтями. — Это я тебе хотела сказать там, у ЗАГСа. Я читала, что современная наука, медицина... ну, в общем, можно искусственно... Я бы очень хотела ребенка.

— Но если искусственно, то от кого?

— От тебя, дурак. А теперь пусти, я уйду.

— Ты сделала неудачный аборт?

Лена молчала, глядя в потолок. Со мной вдруг что-то случилось, волна ревности захлестнула.

— От кого-то в своем ПТУ? — пытал я. — А может, от Никиты Сергеевича? Ты ведь, говорят, спала с Михалковым. Это правда?!

— Не твое собачье дело! — взбеленилась она и, по-борцовски отшвырнув меня с кровати, натянула джинсы, майку и ушла в ночь.

Я догнал ее у цирка на проспекте Вернадского, попытался успокоить.

— Какой аборт?! — кричала она. — Да у меня месячных не бывает, и не было никогда! Все от ангин в детстве лечили, вот и вылечили... Это ж тебе Сахалин, а не Москва! Весь гормональный фон к черту пошел. Неужели не замечаешь, что я на мужика похожа?

— И вовсе ты не... Ну, голос, разве что, разворот плеч, узкие бедра, размер ноги... Но ты мне очень нравишься, Ленка! И потом, многие великие, особенно артисты, музыканты, — где-то между полами, сама знаешь... — говорил я уныло.

Я пытался утешить Лену, но, конечно, не мог тогда в полной мере прочувствовать ее горе
Фото: Фото из архива С. Маркова

— А я хотела бы быть женщиной, — сказала она с горечью, подняв руку и остановив такси. — Но с тобой не буду. Оставь меня в покое. Больше не звони.

На следующий день мы с однокурсниками бурно отмечали завершение летней сессии. Я звонил Лене в общежитие, остроумно представлялся то Арнольдом, то Дормидонтом, то доном Педро, но Лену, наверняка по ее просьбе, не подзывали. Звонил в студию — аналогично. Но я все-таки перехватил Майорову у памятника Грибоедову на Чистых прудах. Поначалу она отнеслась к встрече спокойно, даже благосклонно. Спустились в метро, поехали на станцию «Библиотека имени Ленина», она рассказывала что-то смешное о Табакове, о своих кинопробах на «Мосфильме»... Но когда вышли, у чугунной ограды факультета журналистики, за которой нас поджидали с «горючим» товарищи, Лена вдруг заартачилась.

С пьяным упорством я взял ее за руки, чтобы затянуть во дворик, но она руки вырвала — со мной пить не хочет и не станет. Я предпринял попытку привлечь ее к себе, сказать что-то нежное, но Лена зашипела как кошка и оцарапала меня ногтями, продолжая говорить, что не пойдет, что ей со мной неинтересно, что я для нее никто и звать меня никак...

Стремительным, глубоким, взасос, поцелуем я вознамерился прервать гневную тираду. И это было ошибкой. Такой силы удара в ухо я не ожидал и с трудом устоял на ногах. Тут же последовал еще один — в глаз. Вокруг стал собираться народ, начали делать ставки. Я схлопотал прямой в челюсть и ногой в пах, предельно точный, болезненный, парализующий — ее, должно быть, учили драться на Сахалине...

Она ушла (какая-то сволочь в толпе ей зааплодировала, что было почему-то самым обидным), я, протрезвевший, ошарашенный, с разбитым в кровь ртом, присел у Ломоносова на лавочку.

И вдруг она возникла предо мной — я решил, что Лена все-таки нокаутировала меня и теперь мерещится.

«Больно? — спросила, по­гладив по голове и глядя с ­такой невыразимой, материнской жалостью, что я чуть не разрыдался с хохотом. — Бедненький... Прости, я не ­хотела». Села рядом, и молча мы просидели до сумерек. ­Потом пошли куда-то, гово­рили о чем-то, целовались... Забрели в ресторан «Поплавок», где одна из выступавших цыганок, Василиса, сказала ей: «Вижу огоньки в ­глазах твоих, вижу, полыхают... Ох, глазищи! Казенного дома бойся, а пуще всех напастей — себя!

Быть тебе бо­гатой, знаменитой, если от ­себя самой убережешься, красавица!..»

Была у нас бурная ночь — Лена наутро призналась, что верит цыганкам и что ей нагадали в Южно-Сахалинске огонь и жизнь до сорока...

Потом были военные сборы в лагерях под Ковровом. Я писал письма в стихах, она не отвечала, но я почему-то был уверен, что все у нас будет хорошо, все получится. Вернувшись в Москву, отправился к своей сестре Екатерине на Севастопольский проспект, где гуляла компания художников и поэтов. Позвонил Лене, и она вроде обрадовалась мне и после не­долгих уговоров согласилась приехать, предупредив, что не успела высушить голову. Я встретил ее на оста­новке — ей можно было дать лет четырнадцать: в коротком светлом платьице, с распущенными мокрыми волосами, не накрашенная, она была прелестна.

— Я тебя люблю.

— Врешь, — Лена посмотрела исподлобья.

— ...А знаешь, мне раньше никто этого не говорил. Смешно, правда?

— Очень смешно.

Каким-то чудным, чисто советским образом в мало­габаритной двухкомнатной квартирке поместилось человек пятнадцать, все смеялись, размахивали руками, декламировали стихи. Кто-то по­просил Лену почитать из ­Достоевского, ведь она «так ­похожа». Майорова отказывалась, ее стали уговаривать, и она начала монолог Настасьи Филипповны из «Идиота».

С мужем — художником Сергеем Шерстюком
Фото: Анатолий Мелихов

«...Во сто тысяч меня оценил! — читала Лена, глядя прямо на меня. — Ганечка, я вижу, ты на меня до сих пор еще сердишься? Да неужто ты меня в свою семью ввести хотел? Меня-то, рогожинскую!.. Да и куда тебе жениться, за тобой за самим еще няньку нужно!.. Я теперь во хмелю... я гулять хочу!..»

И тут упал подсвечник, вспыхнула занавеска, чуть не сгорели. Потом еще пили, пели... В ту ночь Лена была настоящей Настасьей Филипповной!

Посреди разгула пропала — я бросился искать и обнаружил ее на крыше девятиэтажки. Лена стояла на краю у ограждения и смотрела на Москву, чуть приподняв руки, точно крылья. Подкравшись, я схватил ее в охапку. «Пусти, гад! — кричала она. — Что вы мне все жить не даете!..» Потом мы распевали дуэтом: «Глухой, неведомой тайгою, / Сибирской дальней стороной / Бежал бродяга с Сахалина / Звериной узкою тропой...»

Кто-то вызвал наряд милиции, они поднялись — и лишь с помощью журналистского удостоверения мне удалось уговорить их не забирать нас в кутузку.

А назавтра мы разругались — я, идиот, приревновал ее к Олегу Павловичу Табакову, не понравилось, что он обнимал ее постоянно...

Ленка уехала в общежитие.

Через несколько дней я провожал Майорову на первые в ее жизни гастроли в Венгрию: пришел на вокзал, узнав от Васи Мищенко время отбытия поезда. Мы с ней вроде как помирились, всех табаковских актеров кто-то провожал, так что Лена сделала вид, что и ее провожают, и даже, высунувшись из окна вагона, красиво меня поцеловала на виду у труппы.

И произнесла глубоким, с душевной сипотцой, контральто: «Прощай».

Я тогда решил с ней расстаться — пока не поздно. Было чувство, что она утаскивает меня куда-то, где ни я сам, ни близкие мои, да и вообще ни­что привычное, понятное не властно. Откуда нет возврата.

Но звонил, звонил, звонил ей в Будапешт.

«Сумасшедший, — среди ночи шептала она в трубку, боясь разбудить соседку по гостиничному номеру. — Ты сумасшедший...»

И я умирал от любви и печали.

Потом мы еще встречались, гуляли по Москве под дождем, где-то с кем-то выпивали, ссорились по пустякам — все чаще...

Я пытался ее ревновать, чтобы зацепиться хоть за что-то понятное, привычное, общечеловеческое, о чем говорят, пишут в книгах и газетах, что показывают в кино. Пока она была в Венгрии, я даже проник под видом одноклассника из Южно-Сахалинска в общежитие ГИТИСа, расспрашивал о ней: что, как да с кем. Но ревновать ее оказалось вроде бы не к кому. Разве что к театру, о котором она все время говорила или думала.

После возвращения оттуда она стала другой. И дело, конечно, не в Будапеште, где их, как она рассказывала, фантастически принимали. Видимо, просто наступал в ее жизни — уже настоящей, большой актрисы — другой этап, в котором мне уготовано было место разве что зрителя.

Работа Сергея из цикла «Маски». Нарцисс
Фото: Анатолий Мелихов

— А я скоро на Кубу уезжаю, — сказал ей, когда ехали в моем (отцовском) «Москвиче» домой по метромосту. — На стажировку. Будешь писать?

— Нет, — ответила Лена. — Зачем? «Закройте занавес, — сказал перед смертью Рабле. — Фарс окончен».

— А у нас был фарс?

— А что же еще у нас с ­тобой было? Да и вообще. Я же сказала, что не хочу ­тебя обманывать. Кроме театра, мне ничего в этой жизни не нужно. И никто. Что бы я ни обещала мужчине: ну, верной там быть и прочее — все будет обман. Потому что верной я могу быть только театру. Сверни направо — пусть у нас будет красивое прощание.

На смотровой площадке Воробьевых гор я многое хотел сказать. Но так и простояли у парапета молча до восхода солнца, до того момента, как влился со стороны «Университета» в метромост первый утренний поезд.

Я осознал, что окончательно потерял ее. В общем-то, по сути, и не обретя.

Потом мы порой встречались на каких-то тусовках. Помню, в самом конце восьмидесятых на вечере поэтов-метафористов в Манеже я увидел Майорову с ее уже вторым мужем, художником-гиперреалистом Сергеем Шер­стюком. А я был со своей женой Еленой Ульяновой.

Мы остановились в проходе между креслами, разговорились о том о сем, Майорова почему-то засмущалась в присутствии дочери лауреата Ленинской премии, Героя Социалистического Труда, пред­седателя Союза театральных деятелей России и т. п. Переводя взгляд с одной Елены на другую (обе под метр восемьдесят, светловолосые, один цвет глаз, тембр голоса, даже размер ноги одинаковый!), я с тайным изумлением осо­знал, что искал и влюбился в тот же образ, тот же облик.

И даже в том, что выбор пал на дочь народного артиста, был некий отблеск тех давних сумасшедших ночей...

Олег Табаков своих иногородних студенток имел обыкновение выдавать замуж за москвичей. Одна из сокурсниц Майоровой числилась женой мхатовского гардеробщика, которому у ЗАГСа Табаков вручил пятьдесят рублей на пропой души. Но Лена в первый раз вышла замуж без помощи учителя — за молодого москвича Володю, с которым у нее, как казалось подругам, была «чуть ли не любовь». Свекровь с невесткой не сошлись характерами, молодая пара перебралась в полуподвальную комнатушку возле общей кухни общежития МХАТа. Вскоре муж не выдержал, решил вернуться к родителям, Лена осталась одна в этой комнате, где за кусочком окна целыми днями мелькали ноги...

Потом встретилась с Сергеем Шерстюком.

Как-то Майорова пригласила меня на свою очередную премьеру. Спустя некоторое время я позвонил, купил в магазине «Армения» пару бутылок коньяка и пришел к ним в общежитский полуподвал. Елена по-хозяйски расторопно собрала на стол (на по­доконнике стояли литровые банки с «брюшками» — засоленными плавничками семги, нельмы и муксуна, которые присылала с Сахалина мама и которыми она угощала «всю Москву»), раз­говорились. Они рассказали, как познакомились, как живут... пьют... О некоем учении Шерстюка под названием «ЁМАСАЛА ХУХИС», претендующем чуть ли не на религию творчества. Это как бы человек, ­играющий на краю, между ­Богом и дьяволом, и полу­чающий высшего порядка наслаждение творчеством.

Я выказывал сомнения и даже опасения, Сергей ­сни­­­схо­ди­тельно посмеивался.

Лена говорила, что поначалу увлекалась всем этим, якобы способствующим искоренению остатков «совковости», рабства в душах бывших советских граждан, но потом... Она говорила о том, что все ей надоело. Ей было очень грустно и одиноко с гиперреалистом, я видел это. Выйдя проводить меня, сказала:

— А за мной Ефремов ухаживает, предложение сделал...

— Я слышал, ты с ним репетируешь по ночам, на дачу ездишь... А что, он обаятельный, хороший. Не староват?

— Да не в этом дело.

Фото: Фото предоставлено музеем МХАТ

— А что ж? Вроде поддает мощно в последнее время?

— Говорит, что когда выпьет, становится свободным человеком.

— А ты как с этим делом?..

— И я — иногда.

— Для того же?

— А для чего в России пьют?.. Дураки мы с тобой. Какие же были белые ночи... Несчастливое оказалось для меня имя Сергей.

Я предложил еще выпить — она с готовностью согласилась, в коммерческом ларьке купили литровую бутылку спирта «Ройал» и шоколадку «Сникерс». Зашли в какой-то двор на Тверской, сели на скамейку. Она стала рассказывать, что в последнее время только делает вид, что живет, на самом деле жизнь ее — мираж.

Говорила, что одинока до воя, что очень хочется броситься со скалы... Почему со скалы, я так и не понял.

Оказалось, в этом дворе, как и почти во всех тогда на Тверской, — база проституток, их там было не менее двух десятков. Мы стали пить с ними спирт. Ленка сказала, что приехала с Сахалина, и дальше начала придумывать: мол, нечем кормить больную мать и маленького сына, расспрашивала о тонкостях и подводных камнях древнейшей профессии, как туда попасть. Ей охотно и совершенно искренне рассказывали, приняв уже за свою.

— Ты красивая, у тебя пойдет! — уверяли.

— А ничего, что мне уже далеко не девятнадцать?

— Наоборот, сейчас зрелые женщины в цене, особенно у банкиров молодых и бандитов!

— Марков, может, действительно это мое призвание, а?

— говорила она, ожив и весело смеясь. — Попробовать?

А я диву давался, как ­быстро она нашла с девицами ­общий язык, и опасался, что действительно попробует сыграть и эту роль, хватив лишку спирта. Но ее узнали, раскололи, как говорят на театре. Стали расспрашивать. Как же она рассказывала о себе, о театре, о гастролях той ночью окружившим ее блудницам! Шахерезада из «Тысячи и одной ночи» отдыхает! Девицы обливались слезами, некоторые в чем-то клялись и бо­жились... и не желали выходить на работу, когда звала дежурившая на Тверской «мамка».

«А я опять иду играть чеховскую барышню. Как же мне все это надоело!» В спектакле «Чайка» с Романом Козаком
Фото: Фото предоставлено музеем МХАТ

Ленка была — готов поклясться — в те минуты счастлива! Вдруг, уже под утро, все засуетились, забегали: «выписывали» сразу пятерых на какой-то якобы корпоратив, что было тогда внове. Увидев стриженых парней в малиновых пиджаках, с бычьими шеями, с золотыми цепями в палец толщиной, ожидавших в черных «БМВ» и «мерседесах», я понял, что это за корпоратив (потом выяснилось — отмечался день рождения главы одной из основных москов­ских преступных группировок Сильвестра, вскоре взорванного там же, неподалеку, на Тверской-Ямской).

И вдруг Лена выразила желание ехать. Я отговаривал, удерживал за руки, она кричала, что свободный человек, что ко мне никакого отношения не имеет, я ее предал, она меня ненавидит, она могла бы родить от меня ребенка, а сейчас куда и с кем хочет поедет, плевать, потому что до смерти все обрыдло!..

Вырвавшись, она, конечно, никуда не поехала.

Светало, мы сидели на лавочке, и она горько, отчаянно, по-детски плакала...

Под Новый год, уже с дочкой Лизой, я встретил ее у новогодней елки на Пушкин­ской, в начале Тверского бульвара.

— Твоя? — Лена присела на корточки перед малышкой, как-то очень по-родному сведя крупные красивые колени. — Диатез? — спросила, глядя на пылающие щечки дочки, и такая грусть, такая тоска была в ее голосе. Такое одиночество. — Хорошая какая!.. — и — без перехода: — А я иду играть чеховскую барышню... Как же мне все надоело!

— Ленка, «Чайка» надоела? «Три сестры»?

В Художественном, главном театре России?!

— Да, — сказала она, по­правляя шарфик Лизке. — На-до-ело. Все. Мне бы Зинку-буфетчицу, Райку-обмотчицу, Зойку-проститутку играть, а не бессмысленных — «В Москву! В Москву!» — барышень. Я бы лучше на Сахалин вер­нулась. Тут слякоть сплошная. А у нас такие сугробы! Просыпаешься, а дом весь под снегом, только труба торчит. И солнце сквозь снег тысячью оттенков!.. Ладно, пойду.

И пошла — оборачиваясь на Лизку, на елку... Господи, догнать бы тогда, сказать, забрать... Но что, куда?..

Я не знал, что ее учитель Олег Табаков, игравший в то время с ней вместе во МХАТе в «Амадее» и других спектаклях, даже на сцене виновато отводил взгляд в ответ на ее безмолвную мольбу: «Возьмите меня отсюда!»

Ей стало тяжело в этом театре. Олег Ефремов, обиженный — ну как же: отвергла! — начал ее «гонять», кричал на репетициях «Трех сестер». Гнобил (бывало, и обаятельнейшим своим матерком). Она горевала, пла­калась: «Я не артистка! Я не понимаю, чего он от меня ­хочет!» Но не сдавалась. Выступала на худсоветах, борясь за справедливость, отстаивая в том числе и старых, ставших ненужными мхатовских «стариков».

Пила. Ходили слухи, что прямо на Тверской кому-то отдавалась на капоте машины пьяная... Да каких только слухов не было! Но все или почти все — уверен — вранье. В середине девяностых я встретил в одном доме Васю Мищенко. В компании была и Белла Ахмадулина с мужем Мессерером. И вот, слушая Беллу, размышлявшую о женской доле в литературе и искусстве, Вася шепнул мне:

— А с Леной что-то не то происходит.

Олег Васильков в фильме «Странное время». 1997 г.
Фото: Анатолий Мелихов

Мы не так часто общаемся, но чувствую — не то. Страшновато за нее становится.

Больше он ничего не объяснил, но посоветовал связаться, просто поговорить, повспоминать, потому что «у Ленки «сто лет одиночества», как у Маркеса».

— Она ведь сейчас более знаменита, чем Ахмадулина! — возразил я. — На всю страну, на весь мир, можно сказать, — после мировых гастролей «Орестеи»! На хрена ей я?

— Но вы же были вместе, когда ничего этого не было, — неопределенно кивнул Вася в пространство девяностых. — Позвони Лене.

Я звонил, но сначала она оказалась на гастролях, потом еще где-то за границей с мужем...

Уже после того как все случилось, на одной из пресс-конференций, посвященных юбилею «Табакерки», я задал Табакову вопрос о Лене, причинах ее ухода.

«Она долго одна была. Потом вышла замуж. Казалось, обрела и любовь, и защищенность, и обеспеченность. Но было в ее глазах что-то настолько тоскливое — сердце заходилось. Да разве поймешь, как закупоривается капилляр, в каком месте разрыв… Рвутся-то не капилляры — душа. Не думаю, что Лена была счастлива, счастливые с собой так не поступают... Дело еще и в том, что роли, которые она играла в Художественном театре, были роли «хорошо одетых женщин». А ее знание, ее трагический талант призваны были рассказывать о другом.

И вот тех ролей не хватало. Слишком малую толику боли она вынула из себя... Если бы на сцене она выплеснула трагедию, возможно, в жизни трагедия бы и не произошла. Иные инсценируют трагедии, она же инсценировала жизнь, праздник... И это у нее с ин­ститута. Но это все и мощью, талантом называется».

Режиссер Долгачев, ставивший во МХАТе страшную сказку «Тойбеле и ее демон», знал, что Лена и Сергей Шкаликов, которых он пригласил на главные роли, пьют. И поставил условие: «Если хоть раз почувствую, что вы не в форме, сразу прекращу репетиции. Заменить вас некем, значит, я просто откажусь делать этот спектакль».

Два месяца Тойбеле и ее демон вели себя, по долгачев­скому выражению, «как ангелы».

Фото: Анатолий Мелихов

Но однажды явились на репетицию странные. Лена подошла к Долгачеву и опустилась на колени:

— Мы больше не можем не пить!

— Ах так! Ну давайте сворачиваться.

— Нет! У нас к вам предложение: мы сегодня пьем весь день — и все, и до премьеры больше ни капли...

Режиссер в конце концов согласился, поставив условие: действительно только один день и только с ним, и завтра — репетиция. Лена была счастлива, визжала от восторга.

Как-то уже другой зимой опять встретил ее на Пушкинской площади — она шла под мокрым снегом мимо памятника, глядя в пространство, вроде бы улыбаясь чему-то, вся не от мира сего, слякотного, суетливо- предновогоднего.

Ее, конечно, узнавали, глядели вслед. Окликнул, поцеловались дежурно. Я спросил, что произошло с ее однокурсником Игорем Нефедовым (незадолго до того сообщили, что он повесился).

— Он уже собирался туда, когда жена ушла, — прого­ворила Лена. — Но Андрей ­Смоляков из петли вытащил. Игорек мне рассказывал, что слышал божественную полифоническую мелодию типа Баха, потрясающую! Теперь он ее там все время слышит...

— Думаешь, на том свете Бах звучит? — усомнился я.

— Я же говорю — типа, — раздраженно, будто грубо прикоснулся к заветному, сказала Лена. — Тебе не понять.

— Но почему Игорь покончил с собой? Его ведь так Табаков любил, да и все, кажется!

— Очень любил.

А жена Олега Палыча Игорька грудью подкармливала, когда у его мамы молока не хватало, в Саратове, они дружили семьями. И только Игорь мог опоздать на час или вообще прогулять репетицию, запить — Олег Палыч прощал. И больше всех снимали его, притом Михалков, Абдрашитов, Нахапетов... В двадцать пять лет его имя было уже в Советской энциклопедии кино. Первый из нас.

— Чего ж ему не хватало?

Лена словно не слышала вопроса.

— Его отпевали в церкви — Олег Палыч договорился... Да, он уже там. Первый из нас, — повторила она. — «Умри вовремя — так учит Заратустра».

— А у тебя почему глаза такие потухшие?

Всюду рецензии хвалебные, сообщения о гастролях в Японии, Мексике, Штатах, Австралии... Из ящика не вылезаешь. Что-то не так, Ленка?

— И там, и тут... и всюду-то уже побывала, — отрешенно, будто в прострации, молвила она. — И главные роли сыграла, и с тем пожила, и с этим...

— И что же теперь? — растерянно осведомился я — а она вдруг лучезарно улыбнулась на показавшееся над крышами солнце.

— Ничего, наслаждаться жизнью! Я как-то шла по ­крохотному, меньше нашего Южно-Сахалинска, но как будто игрушечному, вымытому шампунем городку в Голландии, а утро раннее, все просыпается, кофеем, розами пахнет... и так жить захотелось, что...

чуть витрину сверкающую не разбила булыж­ником!

— Своеобычный эффект, — признал я. — Вот это по-нашему, по-русски.

Поздней осенью 1996 года Наталья Пьянкова предложила Лене роль в фильме «Странное время». Роль эротиче­скую — зрелой женщины, влюбляющейся в юношу и совращающей его. В стиле девяностых постельные сцены должны были быть предельно откровенными, натуральными. Лена мне говорила, что ее муж был не против. Партнером Майоровой стал двадцатисемилетний зеленоглазый актер Олег Васильков (она мне сказала с усмешкой: «Ну везет мне на Олегов!»). По сценарию им надо было совокупляться, Пьянкова настаивала, чтобы все было по-настоящему, они стали репетировать и поселились для этого в одном гостиничном номере...

Фото: Photoxpress.ru

Сергей Шерстюк переживал, обвинял съемочную группу в том, что у него украли жену...

На кинофестивале в Роттердаме фильм оценили. У нас не заметили.

Двадцать третьего августа 1997 года Лена, не поехав с мужем на дачу (соврала, что озвучание на «Мосфильме»), с утра пила коньяк и диктовала сообщения на пейджер Олегу: «Где ты? Приезжай!» А после полудня: «Приезжай, я умираю». Ответа не было. Она облилась керосином из антикварной лампы, которую когда-то купили с Шерстюком в Амстердаме, и стала себя поджигать. Но керосин был полувыдохшийся, она истратила чуть ли не половину спичечного коробка, прежде чем вспыхнула...

Знойным августовским днем из подъезда дома на Тверской, на котором висят мемориальные таблички Райкина и Фадеева, вышла (не выбежала, именно вышла, с каким-то исконным, вековым достоинством) высокая стройная женщина.

Как рассказывал потом грузчик из соседней булочной: «Она была голая и коричневая. Я подумал: может, кино снимают...» Пересекла внутренний дворик, миновала арки, поднялась по ступеням служебного входа Театра имени Моссовета... Она казалась «голой и коричневой» потому, что обтягивающее платье сгорело и прилипло к телу, образовав сочащуюся кровью корку. Черты лица стали почти неузнаваемыми, от волос остал­ся пепел...

С ожогами девяноста процентов поверхности тела Елена была госпитализирована в Институт Склифосов­ского. Казалось, сознание к ней уже не вернется.

Мед­сестра в реанимации сказала: «Как на артистку похожа!» И Елена, уже почти с того света уловив знакомое слово, внезапно откликнулась: «Да, я артистка».

Это были последние слова Елены... Моей Ленки...

Православная церковь Елену простила — Евгений Миронов упросил священника. Оценив крики «Помогите! Г­осподи! Прости меня, Гос­поди!» как то, что в последние минуты она хотела жить и раскаивалась в грехе, а поджигая себя, дейст­вовала по наваждению, Патриархия дала добро на отпевание.

Я вновь — теперь уже навсегда — ее потерял. Она шла своим крестным путем, обреченная Театру, зная, что ждет жестокая расплата — гибель всерьез. И она не могла тратить душу на тех, кто ограничивался «читкой».

Кто не сгорал, а мерцал, был лишь тепел. Она взошла на костер. «Елена» с древнегреческого — «факел». «Я бы хотела быть ­достойной своего имени», — говорила она.

Жуткая и прекрасная смерть.

«Сережа! Сережа!» — дико кричала она, уходя.

В центре Москвы, на Твер­ской улице, среди бела дня — глас вопиющего в пустыне. Не ко мне она взывала. Но кажется теперь — и ко мне. Ко всем нам.

На похороны я не пошел. Чтобы не разрыдаться. Я вспоминал ее рассказ о ­сахалинской чайке, облитой соляркой, подожженной и сгоревшей в полете. Под ­аплодисменты.

Подпишись на наш канал в Telegram

* Признан иностранным агентом по решению Министерства юстиции Российской Федерации