7days.ru Полная версия сайта

Эдита Пьеха. Женского счастья мне не досталось

«Без меня ты никто!» — заорал Броневицкий. «На худой конец, стану петь в кинотеатрах. А вот тебе за меня воздастся!»

Эдита Пьеха
Фото: personastars.com
Читать на сайте 7days.ru

«Без меня ты никто! Через месяц забудут!» — заорал Броневицкий. «На худой конец, стану петь в кинотеатрах. А вот тебе за меня воздастся! Умрешь в одиночестве, как бездомный пес!» Как много я бы сегодня отдала, чтобы мое пророчество не сбылось...

С одной стороны, юбилеи — вещь не слишком приятная. Между ними живешь не очень-то задумываясь о возрасте, но как только подкатывает круглая дата и ты сто раз на дню слышишь о количестве прожитых лет... Однако есть и другая сторона медали. Почему-то именно в преддверии очередного юбилея память вытаскивает на поверхность эпизоды, которые хранились в самых укромных уголках, и представляет их твоему внутреннему взору с такой яркостью и четкостью, будто это случилось вчера, а не несколько десятилетий назад.

Мне четыре года. С соседкой-ровесницей мы играем в песочнице, и я нечаянно задеваю ее совком. На крик дочки выбегает отец — огромный краснолицый дядька. Я вжимаю голову в плечи и закрываю глаза. Из разговоров домашних знаю, что он сотрудничает с немцами: докладывает о настроениях в среде шахтеров-поляков, доносит, у кого есть родственники и друзья в Сопротивлении. За это ему дают хороший продуктовый паек, а людей, на которых указывает, забирают в гестапо.

Дядька нависает надо мной гигантской горой и сыплет сверху словами-камнями, смысла которых из-за дикого ужаса я разобрать не могу. В голове стучит: «Сейчас он меня побьет или отведет в тюрьму!» И вдруг — голос папы:

— Она нечаянно... Дочка слишком мала, чтобы осознанно творить зло... — речь дается ему с трудом и прерывается свистом, с которым из легких выходит воздух. — Простите ее... Хотя бы ради меня... Видите, я умираю...

Папа стоит, опираясь обеими руками на палку. Худой, с серым лицом, запавшими глазами. Название страшной болезни, которая свела его, как и многих шахтеров, в могилу — силикоз.

— Ладно, — кивает сосед, — на сей раз прощаю. Только пусть к моей дочери не приближается!

Спустя несколько недель папы не стало. Помню звук падающей на крышку гроба земли и растущее внутри отчаяние: больше меня некому защищать...

После смерти папы в 1941 году нас должны были выселить. В шахтерском городке Нуаэль-су-Ланс на севере Франции предоставлявшееся гастарбайтерам из Польши жилье было служебным, и если никто из семьи не спускался в забой, домик отбирали. Впервые услышав об этом, я проплакала целый день. Ходила по крошечному участку, гладила листья посаженной папой персидской сирени, разговаривала с разноцветными розами, которые он, селекционер-самоучка, вырастил на одном кусте.

От выселения и голодной смерти спас мой старший брат Павел. Как оказалось — ценой собственной жизни. Ему было всего четырнадцать, когда он впервые спустился в шахту: прибавил себе два года, иначе бы не взяли на работу. Питались мы очень скудно, но мне и в голову не приходило захныкать, когда видела, что в тарелку брата мама кладет самую большую порцию картошки. Как ни мала была, понимала: шахтеру нужны силы. А мама, казалось, вообще ничего не ела и спала часа по три-четыре, не больше. Днем крутилась по хозяйству, а ночами шила. Неподалеку от нас жила ее богатая сестра — жена мясника, которая жертвовала нам одежду и сандалии своей дочки, поношенные, иногда порванные. Я была гораздо крупнее двоюродной сестры, и мама умудрялась из двух платьев соорудить одно. С обувью такой фокус не проходил. Однажды, уже будучи известной певицей, я пришла на прием к ортопеду. Увидев мои ступни, он пришел в ужас:

— Почему у вас такие скрюченные пальцы? Прямо как у балетных!

— А это привет из детства, доктор, — невесело усмехнулась я. — Приходилось донашивать туфли, которые были на два размера меньше.

Павел не проработал в шахте и трех лет — заболел туберкулезом. Тогда-то в доме и появился чужой дяденька, которого маме сосватала соседка: «Послушай меня, Фелиция: надежды, что сын поправится, никакой. Когда он умрет, вас с Дитой выгонят на улицу. Среди знакомых моего мужа есть шахтер-холостяк Ян Голомб. Ты еще молодая, красивая — обязательно ему понравишься».

Умирал братик тяжело. Я часами сидела рядом, держа его за руку. Однажды Павлик попросил шоколада. Я кинулась к маме. Она достала крошечный сверточек. Полгода назад, накануне Нового года, маленькую плитку подарила нам богатая тетя. За праздничным столом всем досталось по дольке, а остатки мама сберегла на черный день.

Прозрачными и горячими как огонь пальцами брат взял коричневый квадратик, медленно поднес его ко рту и благодарно прикрыл глаза...

Сразу после похорон Павлика мама и Ян отправились в мэрию — регистрировать брак. «Молодожены» ехали на велосипедах, а я бежала следом. Домой влетела запыхавшаяся. Ян тут же поманил пальцем:

— Теперь ты должна называть меня «папой», поняла?

— У меня есть... был... свой папа.

— Но я буду тебя кормить, растить, воспитывать, а ты должна носить мою фамилию и звать отцом!

— Нет!!! — от моего крика отчим вздрогнул. — Я всегда буду Пьеха! И когда у меня родится сын, назову его Станиславом. Как папу!

До сих пор диву даюсь: как у меня, семилетней девчонки, хватило мужества противостоять взрослому мужику?! Отчим мою выходку запомнил. Затрещины, оплеухи, удары палкой по ногам сыпались по поводу и без. Наверное, он ждал слез, просьб о прощении, но я молчала, стиснув зубы, и смотрела в упор сухими глазами. Заплакала лишь однажды, когда он поднял руку на маму. Это была первая осень без Павлика. На дворе стоял октябрь — холодный, с утренними заморозками. Я в ночной рубашке заправляла постель, когда вдруг меня рывком оторвали от пола:

Мой старший брат Павлик и родители Фелиция и Станислав
Фото: Из личного архива Э. Пьехи

— У тебя грязная шея! Не потерплю, чтобы в моем доме жила замарашка!

— Этот дом не ваш — в нем все сделал мой папа...

— Замолчи! И не смей появляться, пока не отмоешься!

С этими словами он выбросил меня на улицу, где возле крыльца висел умывальник. Мама кинулась наперерез:

— Ян, не надо — она простудится!

От пощечины ее голова откинулась назад, как у тряпичной куклы. Затолкав маму в дом, отчим запер дверь.

Я терла шею закоченевшими от ледяной воды ладошками и, глотая слезы, шептала: «Когда вырасту, обязательно буду защищать вас, мама...»

У поляков принято называть родителей на «вы», но с моей стороны это не было формальностью: я бесконечно уважала и любила маму — великую труженицу и страдалицу. И обещание защитить выполнила — однажды отчиму от меня здорово досталось.

Это случилось, когда я уже была замужем за Броневицким и мы приехали в Польшу погостить. За ужином Ян вдруг, буквально на пустом месте, вспылил, начал орать на маму, замахнулся. Она молча поднялась и ушла на кухню. Я увидела ее сгорбленную спину и почувствовала, как внутри поднимается волна жгучей ярости. Схватила отчима за лацканы пиджака и стала трясти: «Достаточно того, что я все детство проходила в синяках! Если вы еще хоть раз просто замахнетесь или повысите голос на маму — я сотру вас в порошок! Понятно?!»

Пан Голомб испуганно закивал головой, и пока мы оставались в доме, вел себя тихо. Я переживала: а вдруг после нашего отъезда он вздумает отыграться? Опасения оказались напрасными: в каждом письме мама уверяла, что отчима будто подменили.

С возрастом я поняла, что Ян не был ни деспотом, ни садистом. Просто в семье, где он вырос, воспитывать жену и детей кулаками считалось делом обычным. Впрочем, к своему сыну, моему брату, пан Голомб подобные методы воспитания не применял. Юзеф родился, когда мне было восемь лет, и тут же занял в семье особое место — единственного сына, продолжателя рода. Мама теперь не могла меня даже приласкать при муже — тут же слышался окрик: «Займись лучше ребенком!» или «Что ты ее, кобылу здоровую, гладишь да обнимаешь?! Лучше дай работу по дому!» Были минуты, когда я чувствовала себя никому не нужной, нелюбимой, совсем лишней... Может, еще поэтому так болезненно восприняла известие о том, что Голомб перевозит нас из Франции в Польшу.

На новом месте, в силезском городе Богушуве, ждал очередной удар: в школе меня посадили за последнюю парту — как самую отстающую. В Нуаэль-су-Ланс преподавание велось на французском, а мой польский, на котором говорили дома, был примитивным и очень далеким от классических канонов. Я дала себе слово, что через полгода стану лучшей ученицей и меня пересадят за первую парту. Своего добилась, хотя далось это очень нелегко. О том, чтобы, придя из школы, сразу приняться за уроки, нечего было и думать. Мне тут же поручали присматривать за избалованным и непоседливым Юзефом. И только когда он засыпал, я садилась за тетрадки и корпела над ними до поздней ночи. Побегать, поиграть с ровесницами — даже не мечтала. В жизни было две радости: когда мама брала в руки мандолину и мы с ней тихонько напевали старинные польские песни и поход в костел. Там мне нравилось все: торжественный полумрак, запах воска, звуки органа и проникновенный голос священника... А главное — собственное состояние, возвышенное, легкое, от которого хотелось то плакать, то петь. Не с подружками и не с мамой, а с иконой Божией Матери я впервые поделилась своей мечтой: «Хочу стать учительницей».

Спустя полгода заявила об этом отчиму, который, повертев в руках мое свидетельство об окончании семи классов, небрежно бросил его на стол:

— Хватит бездельничать. Пойдешь на фабрику. Устал кормить трех нахлебников.

— Нет, я буду поступать в педагогическое училище.

Отчим смерил меня взглядом и процедил:

— Поступай, но учти: пока не станешь приносить в дом деньги, куска хлеба не получишь.

— Буду приносить, — пообещала я, потому что знала: тому, кто хорошо учится, платят стипендию. Занималась я очень прилежно, но что выросла в простой шахтерской семье, все равно чувствовалось. Я не читала книг, которые обсуждали мои ровесники, не могла похвастаться знанием географии, истории. Однако там, где не хватало эрудиции, выручали богатое воображение и артистизм. Благодаря этому я получила путевку на продолжение учебы в Советском Союзе.

Шел последний отборочный тур. Председатель комиссии попросил рассказать о сражении под Грюнвальдом. Про знаменитую битву мне было известно немногое: произошла она в 1410 году, польско-литовское войско возглавлял король Владислав Ягайло, а противостояли ему рыцари-тевтонцы. Но какую же красочную картину я нарисовала приемной комиссии!

— Польские воины протрубили в боевые рога, а потом все как один встали на колени и пропели католический гимн. На другом берегу Вислы расположились закованные в латы, похожие на гигантских жуков крестоносцы. Пытаясь устрашить отважных поляков, они гортанно выводили: «Deutschland, Deutschland uber alles!» — «Германия, Германия превыше всего!»

— Позвольте, — остановил меня председатель, — поете вы неплохо, но известно ли вам, что это строка из гимна Третьего рейха? Может, станете утверждать, что тевтонцы и с Гитлером были знакомы?

Я поняла, что хватила лишку, но не растерялась:

— Что вы! Они же за пять веков до Гитлера жили. Наверное, им просто интуиция подсказала, что надо так петь.

— Поня-я-тно, — протянул профессор. — Эрудиция у вас, конечно, хромает, но... Так и быть, поедете в Советский Союз.

Пройдет много лет, и велеречивость спасет меня от изнасилования, а возможно — даже от смерти. Я отдыхала в кисловодском санатории и каждый день ходила по длинной тропе в горы. Туда восемь километров, обратно — вот суточная норма физкультурных занятий и выполнена. В то утро небо было затянуто тучами, и вахтерша стала отговаривать от прогулки: «В такую погоду на тропе одни местные, от них всякого можно ожидать».

Я легкомысленно отмахнулась.

Не прошла и полутора километров, как дорогу перегородил всадник. Молча схватил меня за шиворот и поднял вверх, пытаясь пристроить поперек седла. Каким образом удалось вырваться — диву даюсь. Отскочила на пару метров, в голове стучит: только не кричи! Все равно никто не услышит, а он от крика может вконец озвереть... За спиной — скала, перед глазами — морда лошади и жуткое лицо всадника. И тут слова начинают литься из меня сами собой, как вода в ручье:

— Какая у вас замечательная лошадь! У нее такие крепкие белые зубы, блестящая грива, а ноги — сильные и стройные. Наверное, вы как-то по-особенному ее кормите? Скажите, какая это порода? Есть ахалтекинцы, орловские рысаки, арабские скакуны... Но ваша ни под одну породу не подходит — видимо, это новая, только что выведенная?

Первый класс во французской школе. Я во втором ряду третья справа, в платье в клеточку. 1945 год
Фото: Из личного архива Э. Пьехи

По мере того как продолжалась моя трескотня, лицо всадника становилось все более растерянным. Наконец его терпение лопнуло:

— Не знаю, про что ты говоришь, но у меня очень хороший конь! Лучший в округе! И не тебе, женщина, о нем судить! Убирайся вон!

Обратно я неслась с такой бешеной скоростью, что влетев в холл, упала без сил.

— Что случилось?! — испуганно закричала вахтерша.

— Ни...че...го, — задыхаясь, выдавила я. — Обо...шлось...

В Советский Союз ехала без страха, так хотелось покинуть дом, в котором чувствовала себя лишней. О грядущем отъезде объявила, едва перешагнув порог:

— Я буду учиться в Ленинграде, в университете!

Отчим в мою сторону даже не посмотрел.

А мама потом расплакалась:

— Назад ты не вернешься. Боженька отнял у меня Станислава, Павла, а теперь отбирает и тебя.

От чувства вины сжалось сердце: как же я была неправа, думая, что мама любит только Юзефа! Вытерла ее слезы:

— Я обязательно вернусь. Получу диплом и приеду обратно, стану преподавать в школе. Вы будете мной гордиться, мама!

Отделение психологии на философском факультете ЛГУ я выбрала сама, потому что была уверена: учитель — это прежде всего хороший психолог. Преподавание велось на русском языке, которого я совершенно не знала. А тут еще среди иностранных студентов прошел слух, что преподаватель политэкономии — зверь, никому не делает скидок. «Капитал» требует выучить чуть ли не наизусть, иначе «двойка» и прощай стипендия! Подобного я допустить не могла, ведь только-только почувствовала, что это такое — есть досыта. Получив первые деньги в университетской кассе, побежала в буфет — купила банку сгущенки, две пачки печенья, булку и большую плитку шоколада. Тут же все съела, обливая каждый кусок горючими слезами, в ушах стоял голос умирающего Павлика: «Нет ли немного шоколада?»

Перспектива лишиться стипендии сделала меня библиотечной затворницей. По окончании занятий, проглотив в столовой два первых и три вторых, а в буфете — очередную порцию булок и сгущенки, я мчалась в читальный зал и сидела там до закрытия в компании с русско-польским словарем и «Капиталом». На экзамен шла как предки на Грюнвальдскую битву — полная решимости победить. Написала на листках ответы на оба вопроса и хотела уже поднять руку, как вдруг наткнулась на полный отчаяния взгляд однокурсника-албанца. И кинула ему шпаргалку.

«Студентка Пьеха! — в то же мгновение пророкотал грозный бас. — Извольте на плаху! Пьеха — на плаху...» — профессор хмыкнул, довольный своим остроумием. В течение сорока минут «зверь» гонял меня по всему «Капиталу», а потом изрек: «Что ж, предмет вы знаете отлично, но за подброшенную шпаргалку снижаю вам оценку на... — в голове пронеслось: «Если поставит «тройку» — стипендию не дадут!» Видимо, в моих глазах был такой ужас, что профессор смягчился: — На один балл».

За первый семестр на булочках и сгущенке я набрала пятнадцать килограммов. Когда приехала на зимние каникулы, мама ахнула:

— Чем же это в Советском Союзе таких поросят откармливают?

Я рассмеялась:

— Всем! А в чемодане — гостинцы.

Отчим молча наблюдал, как я достаю колбасу, сыр, копченую селедку, конфеты... Спросил мрачно:

— Ты там бл...шь?

Меня будто обдало кипятком.

— Как вы можете?!

— А откуда тогда такие деньги?

— Я хорошо учусь, и мне платят стипендию.

— Врешь!!! — взревел пан Голомб. — Я в шахте горбачусь с шестнадцати лет, а того, что ты привезла, купить не могу!

Кинулась к маме:

— Но вы же мне верите? Я еще даже ни с кем не целовалась!

Несколько минут она испытующе и строго смотрела мне в глаза, потом едва заметно кивнула.

В свои восемнадцать с хвостиком я действительно еще не целовалась. «Виной» было католическое воспитание, при котором любые вольности с человеком, не являющимся мужем, невозможны.

Первым парнем, с которым я поцеловалась, а потом и первым мужчиной стал Броневицкий. Мы познакомились осенью 1955 года, когда я уже училась на втором курсе. Будучи студентом дирижерско-хорового отделения консерватории, Александр получил приглашение руководить хором польского землячества, участницей которого я стала сразу после приезда в Ленинград. Не скажу, что новый знакомый сразил наповал. Маленький, щуплый, рядом со мной — высокой и упитанной — он выглядел подростком, хотя и был на шесть лет старше. Помню, никак не могла взять в толк: чего девчонки к нему липнут как мухи на мед? А познакомившись поближе, и сама влюбилась по уши. В блестящий острый ум, необыкновенную эрудицию, бархатные темно-карие глаза в длинных черных ресницах и... великосветские манеры. В комнату общежития, где я жила с девчонками, Броневицкий никогда не входил не постучавшись. Вручал восемь конфет — по числу проживающих, склонял голову в полупоклоне и галантно шаркал ногой. Подружки восторженно закатывали глаза: «Дита, будет звать замуж, выходи не раздумывая — станешь жить как в сказке!»

До пятнадцати лет Илона жила у бабушки на латвийском хуторе
Фото: РИА-новости

Но речи о женитьбе Шурик не заводил — все его помыслы были заняты недавно созданным ансамблем «Дружба», куда я была приглашена солисткой. Два месяца мы репетировали, а незадолго до наступления Нового 1956 года Броневицкий объявил:

— Будем выступать на праздничном вечере в консерватории. Споешь «Червонный автобус».

— Но это же на польском! — изумилась я. — Люди не поймут.

— Поймут! Песня шуточная, музыка хорошая — вот увидишь, будет принята на ура.

Для выхода на сцену надела лучший наряд: перелицованную мамой коричневую юбку и связанный ею же бело-зеленый свитер. Обулась в лыжные ботинки (других не было), волосы собрала в пучок, пальцами пригладила широкие густые брови — и отправилась к публике.

Во время первого куплета видела на лицах зрителей изумление: вроде девушка на сцене, а голос — как у мужика. А когда прозвучал последний аккорд, грянули овации. Люди начали вскакивать с мест, кричать: «Браво! Бис!» В результате «Червонный автобус» прозвучал в тот вечер аж четыре раза. Вскоре песню записали на пластинку, которая разошлась миллионным тиражом, и по ней даже сняли... клип! Да-да, первый музыкальный отечественный ролик появился на свет вовсе не в конце восьмидесятых, а тридцатью годами раньше. Весь состав ансамбля «Дружба» рассадили в ржавом автобусе со снятыми колесами, а меня одели в форму кондуктора. Впрочем, эти кадры многие видели — их любят показывать по телевидению. После каждого такого «сеанса» обязательно слышу от кого-нибудь комплимент: «Эдита Станиславовна, сейчас вы выглядите гораздо лучше, чем в двадцать лет! Тогда вы были такой толстой! А брови — это же просто ужас!»

Про «ужас» я и в юности слышала постоянно. От Броневицкого, который в декабре 1956-го стал моим мужем. Его предложение руки и сердца приняла не сразу — отговаривалась молодостью и страхом перед супружескими обязанностями. Шурик сердился: «Люди нас еще год назад в постель уложили, а мы даже не целовались по-настоящему! Другая вприпрыжку в ЗАГС побежала бы, а ты? Хочешь вечной девочкой остаться?»

Наконец я сдалась. На мое письмо с сообщением о замужестве мама не ответила. Поняв: дочь останется в СССР, она устроила бойкот, который длился больше года.

После свадьбы мы поселились в небольшой квартирке родителей Сан Саныча, спали на раскладушке, которую каждый вечер устанавливали под роялем. Стесненные жилищные условия нас мало волновали. Куда больше — репертуар для ансамбля «Дружба». Во время репетиций Броневицкий орал на меня: «Это какой-то ужас! Неужели нельзя чисто взять ноту? Ты фальшивишь!»

После одной из таких «разборок» я втайне от Шурика стала ходить на занятия к преподавателю по вокалу. Со временем претензий к пению у мужа поубавилось, и он взялся за мою внешность: «Ты ужасно некрасивая. Начинай уже что-нибудь делать с лицом».

Я добывала журналы с фотографиями Софи Лорен и Джины Лоллобриджиды, подводила глаза и выщипывала брови на их манер, стала накручивать волосы на бигуди, а сооруженные из варварски начесанных локонов «вавилонские башни» скрепляла разведенным в одеколоне мебельным лаком — другого в советских магазинах не было.

Мои осанка и походка тоже подверглись «артобстрелу»: «Ты что, Командор, что ли?! Твою каменную поступь за три квартала слышно! А спина? Такое впечатление, что у тебя горб! Не сутулься!»

Только освоила прямую осанку и легкую походку, как поступила новая установка. На сей раз не от мужа, а от Шалвы Лаури и его супруги Аллы Ким — блистательных танцовщиков, с которыми я и Броневицкий дружили.

— Дитуля, почему ты всегда в тапочках выступаешь? Хотя бы на сцену нужно надевать туфли на каблуке.

— Но тогда я буду на голову выше музыкантов!

— Ничего страшного. Вы же на концерте не на одной линии стоите.

Шалва с Аллой повели меня в комиссионный магазин. Из всего ассортимента по размеру подошли только чешские «лодочки» на восьмисантиметровом каблуке. В них я не то что ходить — стоять не могла. «Замечательно, — решили за меня друзья. — Берем».

В гостинице первым делом кинулась в крыло, где шел ремонт. Выпросила у рабочих ножовку и, запершись в номере, отпилила у каблуков половину. До самого вечера училась ходить на четырехсантиметровых обрубках, а вечером вышла в новых туфлях на сцену.

— Совсем другое дело! — заметил после концерта Шалва Георгиевич, а Шура добавил:

— Давно надо было ее на каблуки поставить. Как мне самому это в голову не пришло?!

Как ни крути, но моим Пигмалионом был Броневицкий, за что благодарна ему до конца дней. Люди, знакомые с Сан Санычем шапочно, считали его хамом и деспотом. А между тем жесткость и категоричность были не более чем защитной реакцией. Но и эта «броня» на поверку оказывалась тонкой. Если возникала настоящая проблема, Шура сразу опускал руки, становился беспомощным, жалким. В 1959 году в газете «Ленинградская правда» появилась статья некого музыковеда по фамилии Гершуни, в которой ансамбль «Дружба» обвинялся в антисоветизме и пропаганде буржуазной культуры. Содержалась там и рекомендация «выстирать кабацкую певичку по самое декольте».

Помню, последнее меня особенно возмутило: «Я вообще не ношу декольте!»

Как сейчас вижу Сан Саныча, который ходит из угла в угол и причитает: «Все, нам хана! Считайте, «Дружбы» больше нет!»

Спустя пару дней его вызвали на худсовет при обкоме партии, где единодушно было принято решение: ансамбль разогнать! Вернувшись домой, Броневицкий рухнул на стул:

— Я же говорил — нас закроют...

— И ты решил сразу сдаться?! Нет, мы будем бороться! — с этими словами я кинулась в комнату и стала бросать в сумку вещи.

— Ты куда?

— В Москву, в Министерство культуры. В конце концов, худсовет при обкоме — не последняя инстанция.

— Думаешь, в министерстве тебя примут? — в голосе Шуры угадывалась грустная ирония.

— Примут!

В приемной министра культуры Михайлова я просидела целый день. Несколько раз секретарь пыталась перенаправить меня к чиновникам рангом пониже, но я, вежливо поблагодарив, упрямо повторяла: «Нет, мой вопрос может решить только министр». И в конце концов была допущена в высокий кабинет! Наша беседа длилась не более четверти часа, после чего Михайлов вызвал кого-то из подчиненных и поручил прослушать ансамбль. Вердикт столичного худсовета оказался совершенно противоположным: «Дружба» — новое слово на советской эстраде!»

В состав советской делегации включили двух вокалистов — меня и Магомаева. Броневицкий знал, как я восхищаюсь Муслимом: его голосом, артистизмом, и мне показалось разумным не говорить мужу о том, что Магомаев тоже едет
Фото: Из личного архива Э. Пьехи

После этого случая я перестала быть объектом постоянного воспитания Броневицкого, а в его глазах помимо любви начала читать еще и уважение.

Удивительная вещь: искренние и сильные чувства по отношению ко мне не мешали Сан Санычу постоянно заводить романы на стороне. Поначалу от «докладов» об очередном увлечении супруга я отмахивалась: «Не может быть! Да, он галантен с дамами, но это не значит, что спит со всеми подряд!»

Поверить слухам мешало все то же католическое воспитание: ведь себе я не позволяла даже легкого кокетства, хотя было немало мужчин, пытавшихся добиться моего расположения. Как можно?! Брачные узы святы, и мы с Сашей будем верны друг другу до гробовой доски.

В тот раз я вернулась с концерта из Москвы не поездом, как намеревалась, а самолетом. Приезжаю домой (мы тогда уже жили с мужем в коммуналке), открываю дверь своим ключом и вижу взъерошенного, красного как рак Броневицкого и даму, торопливо застегивающую блузку. «Дита, знакомься, это музыкальный редактор... Мы обсуждали новую пластинку».

Протягиваю гостье руку, а у самой в голове недоуменное: «Может, она мылась? Дома воду отключили — вот и попросила разрешения воспользоваться ванной. Но почему тогда волосы сухие?»

Когда муж, проводив редактора до порога, вернулся в комнату, спросила напрямик:

— Ты мне изменил?

— Как ты можешь?! — делано возмутился Броневицкий, но наткнувшись на жесткий взгляд, мгновенно пошел в атаку:

— Если даже и так — что с того? Люблю я тебя одну. Пойми: это не измена, а просто дань физиологии.

— Нет, это распущенность! Сексуальная патология!

— Ну, ты хватила! Просто я мужчина, которому иногда нужны другие женщины.

— А что ты скажешь, если я заведу любовника?

Броневицкий дернулся как от удара, испуг в глазах сменился коротким гневом, потом в них заплясали веселые чертики:

— Ты?! Ты не заведешь!

— Это почему же?

— Да потому что если даже в мыслях изменишь, умрешь потом от угрызений совести!

Решив, что расставил точки над i, Шурик не только перестал прикладывать усилия для сокрытия своих увлечений, но иногда мог ими даже похвастаться. В январе 1961 года «Дружба» уехала на гастроли без солистки. Тому была серьезная причина: я ждала ребенка и к шести месяцам большой живот нельзя было скрыть ни одним концертным платьем. Вечером шестнадцатого февраля в коммуналке раздается междугородний звонок. Со словами «Это Шурик!» хватаю трубку.

— Привет! — слышится веселый голос Броневицкого. — Как дела?

— Нормально. Только по тебе скучаю. А ты как?

— Ой, Дитуша, тут такие манекенщицы! Мы с ними уже третьи сутки гуляем!

Взял и ляпнул. Зачем — непонятно. Выпил немного, был на эмоциях — вот и похвастался как близкому другу. А я до утра не смогла сомкнуть глаз. Лежала и думала: «Конечно, куда мне сейчас до манекенщицы! Возьмет и женится на тростиночке, а меня, беременную, бросит!» Дофантазировалась до того, что утром начались схватки. Судорожно набираю номер Аллы Ким:

— У меня началось!

— Да рано еще!

— Это точно схватки: из книжки для беременных знаю, что когда каждые десять минут сильные приступообразные боли...

— Не продолжай. Я звоню знакомому акушеру в Снегиревку, а ты немедленно туда поезжай.

— На чем? Такси не дождешься.

— На трамвае!

Мне сорок, интересовать мужа как женщина перестала — и вдруг судьба дарит шанс стать счастливой. Конечно, я им воспользовалась
Фото: РИА-новости

И я поковыляла по обледенелому асфальту на остановку. О том, как ехала, помню смутно — боли внизу живота становились все сильнее. В роддоме меня определили в огромный, на сорок мест, зал, где стоял дикий ор. Оглядевшись по сторонам, увидела, как одна из женщин пытается разогнуть железные прутья спинки кровати, другая изо всех сил пнула ногой склонившегося над нею врача... Потрясение от увиденного было таким сильным, что схватки прекратились и я провалилась в сон. Проснулась в луже. Подозвала проходившую мимо женщину в белом халате:

— Что это из меня вытекло?

— Да это, милочка, воды отошли. Дай-ка я на твоем животе попрыгаю.

И принялась прыгать — слава богу, не ногами, а руками.

В конце концов я взмолилась:

— Няня, больно!

— Я не няня, а заслуженный акушер республики! — обиделась тетенька и продолжила физкультурные занятия.

Я уже начала терять сознание, когда увидела на ее ладони крошечный сизый комочек:

— Ну что, мамочка, поздравляю! Дочку мы с вами родили!

Недоношенную, весом в два килограмма четыреста граммов, Илонку две недели продержали в инкубаторе. Мне приносили только на кормление. Я очень скучала по дочке, ночами пробиралась к дверям детского отделения и через щелочку смотрела, как она спит. Наконец нас выписали, и сразу же на семейном совете было принято решение увезти Диту с малышкой на латвийский хутор, где пару лет назад обосновалась мама Шурика — Эрика Карловна.

Сегодня могу сказать, что проведенные на хуторе восемь месяцев были едва ли не самыми счастливыми в моей жизни. Поразительно, но даже мысли о том, что Сан Саныч наверняка не обделяет себя женской лаской, не приносили ни боли, ни обиды. Я буквально упивалась материнством. Илонке не было и полугода, когда от Броневицкого посыпались телеграммы: «Срочно приезжай! Публика требует тебя!», «Если немедленно не вернешься на сцену, ансамбль придется распустить!» От этих сигналов SOS я перестала спать. А вслед за мной — и Илонка, которой нервное состояние мамы передавалось с грудным молоком. Мудрая Эрика Карловна нашла выход в переводе внучки на искусственное питание. А телеграммы от Шурика все продолжали приходить. Последней каплей стало известие, что на острове Русский, когда ребята вышли на сцену, публика, вскочив с мест, начала гневно скандировать: «Давай Пьеху! Пьеху давай!», а потом и вовсе покинула зал. Узнав об инциденте, обожавшая сына Эрика Карловна схватилась за сердце: «Бедный Шурик! А если бы его покалечили? Вот что, Дитуша: немедленно отправляйся к мужу. Я одна с Илоночкой справлюсь».

Всю дорогу я прорыдала, разлука с дочкой казалась невыносимой, однако начав выступать, поняла: как же мне всего этого не хватало! А спустя два месяца произошло событие, которое во многом предопределило мою творческую судьбу.

Поздней осенью 1961 года за кулисы Театра Эстрады пришел директор парижской «Олимпии» Брюно Кокатрикс: «Советский мюзик-холл в Париже будут представлять две звезды: вы и Николай Сличенко».

Потом его помощники передали мне официальное приглашение. Прочтя документ, я расстроилась: «У меня польский паспорт, с которым из Советского Союза не выпустят!»

На другой день Брюно позвонил сам. Спросил сердито:

— Вы не хотите в Париж? Вам не нужно выступление в «Олимпии»?

— Хочу! Но вот уже два года я пытаюсь получить советский паспорт, а пока являюсь гражданкой Польши!

— Понятно, — сказал Брюно. — А если я обращусь с этим вопросом к Фурцевой? Мы знакомы...

— Ни в коем случае! — испугалась я. — Тогда до конца жизни буду «невыездной» или меня вышлют в Польшу!

Фурцевой Кокатрикс все же позвонил. И министр культуры вызвала меня к себе. Начала с упрека:

— Зачем вы нажаловались директору «Олимпии»? Почему не пришли со своей проблемой ко мне?

— Я как-то об этом не подумала.

— Хорошо, мы поможем. Думаю, вы поедете в Париж и будете представлять там Советский Союз, будучи полноправной гражданкой нашей великой страны.

Мое первое причастие. Оно состоялось в костеле польского города Богушува в 1947 году
Фото: Из личного архива Э. Пьехи

Упорные попытки Кокатрикса устроить выступление Эдиты Пьехи в Париже тут же нашли объяснение среди коллег по эстраде: Брюно так старается, потому что Эдита — его любовница. Дошли ли эти слухи до Броневицкого, не знаю. Скорее нет, иначе в порыве ревности он меня просто убил бы. Да-да, при всех своих романах на стороне Сан Саныч готов был ревновать меня к каждому столбу! Об этом парадоксе его характера я расскажу чуть позже, а пока — о выступлении в «Олимпии».

В первый же день в Париже ко мне подошла супруга Брюно Полетт, работавшая в «Олимпии» главным художником:

— Простите, но я должна посмотреть, в чем вы намереваетесь выступать.

Я гордо извлекла из чемодана платье с юбкой-пачкой и щедро расшитым стразами лифом.

— Это не пойдет.

Увидев второе, отороченное по подолу, вороту и рукавам песцом, мадам Кокатрикс едва сдержалась, чтобы не замахать руками:

— Нет, нет и нет!

— Эти два — самые лучшие.

— А какой из ваших нарядов самый скромный?

Я достала простенькое белое платье с воротничком, расшитым искусственным жемчугом.

— То, что нужно! — воскликнула Полетт. — Поймите, дорогая, в «Олимпию» приходит богатая публика, которую и бриллиантами не удивить — не то что стразами. Она хочет слушать пение, а не лицезреть вычурное платье. Смотреть на наряды идут бедные люди — они, как правило, мало понимают в музыке.

В другой раз вместе с дружеским замечанием я получила от Полетт еще и колготки. В Союзе мы о подобной детали дамского туалета даже не слышали — носили пояса, к которым с помощью резинок крепились чулки. Посчитав рискованным надеть подобное сооружение с коротким платьем, я нашла простой выход — намазала загорелые ноги кремом. Полетт перехватила меня за кулисами: «Эдит, у нас женщины даже в жару не позволяют себе выйти из дома без колготок. А вы с голыми ногами — на сцену...»

Через несколько минут помощник мадам Кокатрикс передал мне толстую пачку колготок.

Зарубежные гастроли, сумасшедшие аншлаги на самых больших площадках Союза, полученная наконец отдельная квартира, полное примирение с мамой, которая, приехав в гости и увидев, как мы живем, сказала: «Хорошо, что ты осталась в СССР...» Я должна была чувствовать себя абсолютно счастливой, но не чувствовала. Из-за того, что дочка рядом со мной только в летние каникулы, а в остальное время вижу Илонку урывками, приезжая на хутор между концертами. Из-за того, что Шура, продолжая изменять напропалую, все чаще устраивает дикие сцены ревности. Однажды, чтобы уличить меня в неверности, даже примчался на Каннский кинофестиваль. В состав советской делегации включили двух вокалистов — меня и Магомаева. Броневицкий знал, как я восхищаюсь Муслимом: его голосом, артистизмом, и мне показалось разумным не говорить мужу о том, что Магомаев тоже едет. Не сказала я — доложили другие. В течение суток Сан Саныч оформил визу и прилетел во Францию. Забрался по водосточной трубе на второй этаж отеля, где нас поселили, влез в окно моего номера и с рыком: «Где Магомаев?! Куда ты его спрятала?!» — стал рыскать, заглядывая в ванную, шкафы, за занавески... Я кипела от злости и в то же время с трудом сдерживалась, чтобы не расхохотаться.

Муж влез в окно номера и с рыком: «Где Магомаев?! Куда ты его спрятала?!» — стал заглядывать в ванную, в шкафы, за занавески...
Фото: ИТАР-ТАСС

Признаюсь, мысли: «Если Броневицкому можно, почему мне нельзя? Все равно приходится терпеть его дикую ревность» — нет-нет да и приходили в голову. В один из таких моментов и произошла встреча на сочинском пляже. Он был красив как бог: высокий, стройный, с роскошной гривой и изумрудными глазами. Подошел, смущаясь, признался:

— Я уже три дня не решаюсь с вами познакомиться.

— Знаю, не раз ловила на себе ваши взгляды.

— К сожалению, мне сегодня нужно улетать, но я, как и вы, живу в Ленинграде. Не откажите во встрече...

— Что ж, позвоните.

Мы дважды встретились в кафе. Он сказал, что не женат и работает манекенщиком в модельном агентстве. В третий раз договорились увидеться во дворе одного из питерских домов. Отправлялась туда с бешено колотящимся сердцем: наверное, он там живет, мы останемся в его квартире наедине! Однако молодой бог никуда вести меня не собирался. Помявшись, он сказал:

— Понимаете, Эдита, мне очень нужна «Волга». Ждать очереди придется лет десять. А для вас это не проблема...

— Выходит, и знакомство, и встречи в кафе — все это ради машины?!

Наверное, я выглядела настолько оскорбленной, что, перейдя на шепот, парень признался:

— Вы прекрасная, удивительная женщина, но... понимаете, мне нравятся мужчины...

Резко развернувшись, я почти выбежала со двора. Ругала себя на чем свет стоит: «Так тебе, Пьеха, и надо! Задумала мужу изменить, а судьба — раз — и посмеялась над тобой!»

Так и продолжала хранить супругу верность на протяжении почти двух десятков лет. Того, с кем мое «грехопадение» все-таки состоялось, Броневицкий привел в дом сам. К тому времени мы уже года два жили как соседи, хотя продолжали работать вместе. Полковник КГБ Геннадий Шестаков был младше меня на семь лет, но разницы в возрасте мы не чувствовали. Он так красиво ухаживал, смотрел с таким обожанием и страстью! Теперь представьте: мне сорок, интересовать законного мужа как женщина почти перестала — и вдруг судьба дарит второй шанс для личного счастья. Конечно, я им воспользовалась, хотя и слышала от окружающих туманные намеки: «Шестаков — не тот человек, с которым стоит связывать жизнь. Наверняка есть причина, по которой такой видный мужчина не имеет семьи». Но я уже кинулась в новые отношения как в омут и сказала Броневицкому:

— Шура, я ухожу к Геннадию. У меня нет больше сил терпеть твои измены и ревность. Хочу, чтобы кто-то обо мне заботился — приносил после концерта стакан чаю, укрывал ноги пледом. Думаю, мы могли бы остаться друзьями и продолжать вместе работать...

— Нет, дорогая, этого не будет!!! Даже не надейся!!! — заорал Броневицкий. — А без меня ты никто! Через месяц тебя забудут!

— На худой конец, стану петь в кинотеатрах перед сеансами. А вот тебе за меня воздастся! Женишься на молодой, которая будет изменять напропалую и плевать на тебя и твои страдания. Умрешь в одиночестве, как бездомный пес!

Как много я бы сегодня отдала, чтобы мое пророчество не сбылось...

Будь мама жива, она очень переживала бы наш разрыв. Во-первых, потому что любила Шуру, во-вторых, потому что была уверена: несмотря ни на что, женщина обязана сохранить семью. Но мама ушла за пять лет до этих событий.

...«Дружба» весь июль выступала в Сочи. Солнце, море, в залах аншлаги, дочка рядом. Мне бы радоваться, но душу грызла невесть откуда взявшаяся тоска. А в последний день июля — звонок из Ленинграда: «Дита, Юзеф прислал телеграмму, мама умирает». И я с десятилетней Илоной полетела через Москву в Ленинград, где за час сделала визу, потом — снова в Москву, в Шереметьево. И в Сочи, и в Питере, и в столице меня провожали поклонники. Каждый второй спрашивал: «У вас с собой достаточно денег?» — и совал в сумку купюры.

Сильные чувства ко мне не мешали Сан Санычу заводить романы. От «докладов» об увлечениях супруга я отмахивалась: «Не может быть!»
Фото: РИА-новости

Из Варшавы нужно было еще лететь до Вроцлава. А рейса в этот день нет. Хватаю за руку таксиста:

— Мне до Вроцлава и там еще девяносто километров. Поедете?

Он мнется:

— Вообще, можно. А сколько заплатишь?

— У меня полная сумка денег, но только советских. Рубли возьмешь?

Опять мнется, но тут ему на глаза попадается измученная долгой дорогой и переживаниями Илона.

— Ладно, поехали.

Парень оказался совестливым: узнав, что еду к умирающей матери, лишнего не взял. К больнице подъехали ночью. Врач сказал:

— У вашей мамы рак крови. Уже несколько лет. Она не хотела, чтобы о ее болезни знали родные. Резкое ухудшение объясняется сильной простудой, перешедшей в пневмонию. Больше суток она в беспамятстве, а до этого все время повторяла: «Эдита, Эдита». Мне кажется, она до сих пор жива только потому, что ждет вас. Однако на то, что придет в себя и вы сможете поговорить, даже не надейтесь.

Я вошла в огромную палату и в тусклом дежурном свете стала вглядываться в лица лежащих на кроватях женщин. И вдруг услышала шепот:

— Эдита...

Стоявший позади меня доктор потрясенно обронил:

— Это невозможно.

Присев на край кровати, я взяла руки мамы в свои, заглянула в запавшие глаза.

— Я дождалась тебя, дочка, я дождалась, — серые сухие губы тронула слабая улыбка. — Ты очень устала — я вижу. Езжай к Яну с Юзефом, отдохни, а утром мы с тобой поговорим.

— Мама, разрешите с вами посидеть.

— Нет, нет. Мы обе перед завтрашней встречей должны отдохнуть.

Я послушалась, но сомкнуть глаз так и не смогла. Утром мы с Илоной с полной сумкой продуктов, которые, как мне сказали, помогают при белокровии: черной икрой, самым лучшим «Каберне» — поехали в больницу. Врач, увидев гостинцы, помотал головой: «Зачем? Она уже даже воду не пьет...»

А маме будто стало лучше. Мы проговорили час, может, больше. Впрочем, в основном говорила я, а мама слушала, с нежностью глядя то на меня, то на внучку. Ее взгляд наткнулся на Илонкины стоптанные босоножки, в которых она бегала по сочинскому пляжу. Я и сама прилетела в чем была, и дочку в Питере переодеть-переобуть не успела. Если честно, эта мысль просто не пришла мне в голову, была занята совсем другим.

— Подними мою подушку, — попросила мама, — там кошелек. Возьми деньги и купи Илонке туфельки.

С языка готово было слететь: «Не нужно — у меня есть деньги», но я осеклась. Отказаться — значило лишить ее радости сделать подарок любимой внучке.

Из больницы мы ушли после полудня — мама сказала, что хочет отдохнуть.

— Придете завтра, — она задержала мою руку в своей и вдруг горячо заговорила: — Ты прости, что я вышла за Яна. Мне было очень больно, когда он тебя обижал. И сама я никогда его не любила. Но без Яна мы бы не выжили. Понимаешь?

На VI Всемирном фестивале солидарности молодежи и студентов ансамбль «Дружба» завоевал золотую медаль, а спустя два года нас едва не разогнали
Фото: ИТАР-ТАСС

Едва сдерживая слезы, я кивнула:

— Понимаю, мама. И вам не за что просить у меня прощения.

Прямо из больницы мы зашли с Илоной в магазин — выбрали обновку. Придя домой, она тут же похвасталась Яну и Юзефу: «Смотрите, какие у меня туфли! Бабушка подарила!»

В шесть часов сели ужинать. И вдруг — страшный грохот. Отчим вскочил: «Не иначе как входная дверь упала — она у нас тяжеленная. Пойду посмотрю». Вернувшись, пожал плечами: «Вроде в порядке». А у меня внутри все вдруг сжалось такой тоской и болью — не вздохнуть. Побежала к телефону-автомату, набрала номер больницы и услышала: «Ваша мама умерла десять минут назад».

Спустя год я в качестве участницы культурной программы поехала в Мюнхен на Олимпиаду. И вот советская делегация: знаменитые спортсмены, артисты — через Европу возвращается на автобусах домой. Уже на территории Польши делаем остановку, и я иду к машине, в которой едет руководство:

— Мы скоро будем проезжать Вроцлав. Неподалеку городок, где похоронена моя мама. Я хотела бы навестить ее могилу.

— Подумаем, — был ответ.

В пригороде Вроцлава кавалькада останавливается и один из руководителей делегации входит в наш автобус:

— Какой, говорите, крюк придется сделать?

— Километров девяносто.

— Поехали.

Многие актеры и спортсмены везли букеты, подаренные им в Мюнхене. Когда я пошла с охапкой цветов к воротам кладбища, все потянулись за мной. И тоже с цветами. На могиле мамы вырос огромный курган из роз, лилий, тюльпанов.

«Какой чести вы, мамочка, дождались, — прошептала я. — Такие люди, гордость великой страны, возлагают на вашу могилу цветы. И эта честь заслуженная...»

За несколько месяцев после развода с Броневицким я создала новый ансамбль, выступления которого стали пользоваться не меньшим успехом, чем у «Дружбы». Поначалу и с новым мужем все складывалось благополучно. Главное — они подружились с Илоной, которую после развода с Сан Санычем я перевезла из Латвии в Ленинград. Мне появляться в школе дочь запретила категорически: «Я всем сказала, что моя мама — кассирша в магазине, постоянно работает в вечернюю смену, а потому родительские собрания посещать не сможет. Если классная начнет наседать, попрошу сходить Геннадия Ивановича».

Добиться вразумительного ответа, почему Илона не хочет, чтобы учителя и одноклассники знали, кто я на самом деле, так и не удалось. Возможно, дочка мстила за развод с отцом, которого обожала, а может, подсознательно лелеяла надежду, что подобным образом заполучит меня в качестве мамы, а не знаменитой певицы Эдиты Пьехи, которой приходится делиться со всей страной. На выпускной вечер Илона пригласила только Геннадия, а я была вынуждена наблюдать торжество, спрятавшись за кустами в школьном дворе.

Часто слышу комплимент: «Сейчас вы выглядите лучше, чем в двадцать лет! Тогда вы были такая толстая! А брови — просто ужас!»
Фото: РИА-новости

Забегая вперед, скажу, что потепление в наших с дочкой отношениях началось, когда у нее родился Стас. Илона поняла, что такое быть вечно занятой (сначала учебой, потом — репетициями, спектаклями, концертами) мамой, а я, страшно сожалея, что многого недодала ей в детстве, старалась искупить вину заботой о внуке. С пяти лет начала брать Стаса на гастроли, а в семь — перевезла к себе. Не скажу, что все и всегда у нас было мирно, иногда Стасу хорошенько от меня доставалось. За то, что мог отправиться с друзьями бродить по ночному Ленинграду, а я с ума сходила, мечась от окна к окну, за то, что однажды в кармане куртки внука-второклассника вдруг обнаружила недокуренную сигарету. Зачем Стас ее туда засунул — непонятно, но я со своим острым обонянием тут же бычок унюхала... Сегодня мы вспоминаем наши прошлые конфликты со смехом, а лучшее средство от грустного настроения, которое у меня иногда случается, разговор со Стасом. Хорошо бы — сев рядышком на диване, но можно и по телефону. Вообще для меня сегодня нет большей радости, чем провести время с ним, Илоной и внучкой Эрикой. Хоть девочка и выросла у бабушки и дедушки «с другой стороны», тем не менее мы с ней — большие подруги...

Геннадий Шестаков был неплохим человеком, и наверняка мы прожили бы вместе долгие годы, если бы вскоре после официальной регистрации не обнаружилась его слабость к спиртному. Поначалу все выглядело вполне пристойно: пара стопок водки за ужином. А потом пошло-поехало. Каждый вечер пьяный Геннадий выдавал страстный монолог: «Я устал быть приложением к знаменитой супруге, хочу, чтобы жена встречала после работы борщом и пирогами».

Вряд ли я и при других условиях согласилась бы с этой ролью, но когда Шестаков пропивал практически все, что зарабатывал... В один отнюдь не прекрасный день стало ясно, что я связала свою жизнь с алкоголиком. Бросилась к друзьям, которые предостерегали когда-то от этого замужества.

— Вы все знали?

— Да. Но нам сказали, что Шестаков «зашился», хочет начать новую жизнь.

Всем известно, что бывших алкоголиков не бывает — они могут сорваться в любую минуту. Мы прожили вместе шесть лет. Расставание было таким тяжелым, что я дала зарок: больше замуж не выйду. Однако недаром говорят: «Хочешь повеселить судьбу — расскажи о своих планах». В 1994 году я в третий раз стала женой — на сей раз сотрудника администрации президента Владимира Полякова. Об этом семейном опыте речь впереди, а пока о том, как ушел из жизни Сан Саныч Броневицкий. Единственный мужчина, которого я по-настоящему любила и которому — жаль, что поняла это слишком поздно! — должна была все прощать, все от него терпеть...

В последний раз мы встретились осенью 1987 года в Сочи. После дежурных вопросов как дела Шура спросил:

— В номер к себе не пригласишь?

— Зачем?

— Угостила бы коньячком.

— У тебя же всегда была фляжка с армянским — ты так головную боль снимал.

— При тебе — была. А она денег на коньяк не дает — только на портвейн. Меня от запаха этого пойла воротит, да и при спазме сосудов портвейн не помогает.

И так мне вдруг жалко его стало — до слез. Однако чувств своих не показала.

Для меня нет большего счастья, чем общение с внуками— Стасом и Эрикой
Фото: photoxpress.ru

Весной следующего года ансамбль «Дружба» гастролировал в Нальчике. Вечером тринадцатого апреля Шура почувствовал себя нехорошо, и на организованный музыкантами междусобойчик его жена отправилась одна. Заперла номер снаружи, забрала ключ и пошла веселиться. Вернувшись под утро, обнаружила супруга лежащим на полу с зажатой в руке телефонной трубкой. Врачи определили: Броневицкий был мертв уже несколько часов. Видимо, сразу после ухода жены ему стало совсем плохо — Шура попытался позвать на помощь, но не успел...

Вроде моей вины в смерти Александра не было, но несколько лет подряд засыпала и просыпалась с одной мыслью: «Я могла его спасти!» Возможно, и Владимира Полякова допустила в свою жизнь только потому, что хотела новым чувством, новыми отношениями заглушить мучительные упреки совести. Но очень скоро поняла, что этому человеку Эдита Пьеха нужна была как артистка, а не как женщина и уж тем более не как жена. Мы развелись.

Сегодня я живу под Санкт-Петербургом — в обычном поселке. Была возможность поселиться в Грузино, рядом с коллегами, но я отказалась. Среди простых людей мне комфортнее. Я отношусь к ним с искренней симпатией, они платят тем же. Иду порой по улице и слышу за забором разговор: «У Пьехи-то — только цветы да деревья, ни одной грядки. Надо ей огурцов с помидорами отнести!»

А по осени мне и вовсе впору рынок открывать: со всего поселка несут овощи, банки с соленьями и вареньем. Начинаю отказываться:

— Спасибо огромное, но мне столько не съесть!

— Ничего, у вас гости бывают — помогут. А то в Москву отправьте — дочке и внукам.

Смело могу сказать, что свой дом я построила сама. В качестве прораба — дотошного и въедливого. Бригаде со мной приходилось нелегко, потому что любую халтуру я тут же замечала и заставляла переделывать. Но несмотря на это, слышала, как рабочие между собой обсуждают: «Надо же, певица — а в строительстве разбирается! Молодец баба!»

Потепление в наших с дочкой отношениях началось, когда у нее родился Стас. Илона поняла, что такое быть вечно занятой мамой
Фото: ИТАР-ТАСС

Вместе со мной в небольшом поместье живут две компаньонки-подруги: Нина Вячеславовна и Вера. С первой мы познакомились, когда я приехала в один из ленинградских детских домов — привезла игрушки. Говорю честно: собиралась просто отдать и уехать. Но когда увидела, с какой нежностью ребята прижимают к себе кукол и мишек, в горле встал ком. Сразу вспомнилось собственное детство, в котором не было ни игрушек, ни радости. Сказала директору Нине Вячеславовне:

— Хочу помочь по-настоящему. В чем вы особенно нуждаетесь?

— Крыша течет, еще паровое отопление барахлит. Но денег на ремонт нет.

— Вечером я уезжаю, вернусь через два дня. Мы обязательно что-нибудь придумаем.

В Москве вхожу в СВ «Красной стрелы» и вижу: два первых купе забиты коробками с СВЧ-печками. На краешке одной из полок сидит молодой человек и что-то строчит в блокноте.

— Здравствуйте! Значит, это вы заняли место, на котором я обычно езжу?

Мужчина вскакивает:

— Добрый вечер! Извините, но так получилось...

— А зачем вам столько микроволновок? На продажу?

— Да. Это дефицит, удалось приобрести большую партию и не очень дорого.

— Знаете, я опекаю один детский дом. Там во всем нехватка. Вы не могли бы подарить им пару печек?

— С радостью! Диктуйте адрес.

Каюсь, не очень верила, что попутчик выполнит обещание. А он его даже перевыполнил — подарил десять микроволновок, за которые детдому и крышу, и паровое отопление отремонтировали.

Следующим этапом было приобретение занавесок. Поехала на тюлево-гардинную фабрику: «В детдоме все окна «голые», как в тюрьме. Помогите, пожалуйста».

Помогли. А я уже — у руководства фарфорового завода:

— Вы бы видели, из чего едят и пьют дети! Из оловянных помятых мисок и кружек! Может, у вас найдется посуда с небольшим браком?

— Неликвид? Найдется. Сколько комплектов?

— Двести.

— Хорошо, привезем.

Привезли.

С третьим мужем и овчаркой Джулей
Фото: photoxpress.ru

Буквально за год в детдоме поменяли всю мебель, появились большие телевизоры и даже новенькое пианино. Нина Вячеславовна не уставала поражаться:

— Как вам только это удается! — и тут же сама себе отвечала: — Впрочем, такому известному человеку, как вы, трудно отказать.

За годы моего попечительства мы так сдружились, что когда Нина Вячеславовна вышла на пенсию, я предложила: «Перебирайтесь-ка ко мне за город. Семьи у вас нет, а сидеть одной в четырех стенах — скука смертная. И мне, когда буду на гастроли уезжать, все спокойнее — дом и Вера под вашим присмотром останутся».

Почему за Верой, выполнявшей работу горничной и кухарки, нужен был пригляд — разговор особый. В конце шестидесятых она, тогда еще совсем юная девушка, вместе с другими поклонницами приехала из Ленинграда в Сочи, где мне предстояли длительные гастроли. После концерта «делегация землячек» провожала меня до гостиницы. По дороге девчонки с хохотом рассказывали, как добирались: бегали от проводников и контролеров, спали на багажных полках. У отеля я попрощалась и пошла в номер. Через час выглянула в окно — одна из девчонок стоит на прежнем месте. Вышла к ней:

— Вы почему здесь? Где подруги?

— Они еще днем сняли койки и теперь пошли спать.

— А вы что же?

— У меня денег нет.

— Не ночевать же на улице! Поднимайтесь ко мне — во второй комнате есть диван.

В ту ночь Верочка рассказала мне свою невеселую жизнь. Отца своего она не знала, а у мамы, признанной психически неполноценной, ее отобрали совсем крохой. Росла в детдоме, в семнадцать лет пошла работать на фабрику. В жизни две радости — концерты Эдиты Пьехи и футбол.

Верочка прожила в нашем с Сан Санычем номере все гастроли. Когда вернулись в Питер, я подумала: «Как же ее такую от себя отпустить?! Пропадет ведь...» Через две недели Вера уволилась с фабрики и пришла к нам — помощницей по хозяйству. Делать она не умела НИЧЕГО. Мне пришлось учить ее мыть пол, стирать, готовить. А сколько посуды Верочка переколотила! Когда разбила номерной кофейный сервиз «Голубые мечи», подаренный министром культуры ГДР, я едва не расплакалась:

— Вера, ну как же так? Предупреждала ведь, что это очень дорогая вещь.

— А я чашки с блюдцами помыла, хотела в буфет отнести, а тут по телевизору матч начался и сразу голевой момент. Тут у меня все из рук и попадало... — и смотрит виноватыми глазами. Ну как такую наказывать?

На сторойке своего дома я была прорабом
Фото: personastars.com

Впрочем, однажды я все же Верочку из дома выставила. В альбоме у меня хранились фотография Марлен Дитрих с ее автографом и бесценный конверт, подаренный Юрием Гагариным. Выпущенные в ознаменование первого полета человека в космос и наклеенные на него марки были погашены штемпелем, который действовал в течение одного часа. Представляете, какую ценность уже тогда имела эта реликвия?! А какую имеет сейчас? Первый космонавт представлял, потому и написал на конверте: «Эдите — на черный день. Юра Гагарин». И вот, вернувшись с длительных гастролей, я открываю альбом, а там ни портрета Дитрих, ни конверта от Гагарина.

— Где? — спрашиваю.

Вера пожимает плечами.

— Опять в дом посторонних приглашала?

— Нет, только своих. Ребят, с которыми на футбол хожу. Но они очень честные — чужого не возьмут.

Тогда я и указала Вере на дверь. Она покорно ушла. Успела даже снова устроиться на фабрику, когда я ее отыскала:

— Возвращайся. В конце концов, вещи — это только вещи. Они не могут быть дороже человеческих отношений. Только давай договоримся: больше никаких визитов посторонних в мое отсутствие!

— Ладно, — пообещала Верочка.

А через год ее друзья-фанаты нас снова обчистили. Унесли кожаную куртку Броневицкого, купленные за границей рубашки, портативный магнитофон. Вера была «жестоко» наказана — я запретила ей в течение недели ходить на стадион и смотреть футбольные матчи по телевизору. Она очень страдала, но через пару лет история опять повторилась. На сей раз из-под моей кровати пропала шкатулка с тремя тысячами долларов — все деньги, что копила на сценические наряды от Славы Зайцева.

Я благодарна судьбе за возможность гордиться дочерью и внуками, а также за счастье, которое дарила и продолжает дарить сцена
Фото: photoxpress.ru

Вора удалось вычислить Нине Вячеславовне. Она заметила, что у одного из приятелей Верочки вдруг появились дорогие вещи: спортивные костюмы и кроссовки «Адидас». Оперативники взяли парня в оборот — и он признался. Выйдя из зала суда, Верочка тяжело вздохнула: «Надо же, как я разочаровалась в человеке!» Как говорится: хоть стой — хоть падай, хоть плачь — хоть смейся...

Сегодня я не представляю своей жизни без звучащих в телефонной трубке голосов Илоны, Стаса и младшей внучки Эрики, без встреч, пусть и редких, коротких — у всех свои дела! — с этими самыми дорогими моему сердцу людьми. Без Веры и Нины Вячеславовны — моих помощниц по дому. А еще без выступлений перед любящими, преданными поклонниками, многие из которых на протяжении тридцати — сорока лет приходят на мои концерты. В прежние годы они приводили с собой детей, теперь же — еще и внуков. В одной из моих песен есть такие строки: «И в зал приходят внуки тех, кто знал девчонкою певицу...»

Юбилеи — время, когда человек дает оценку и прожитым годам, и себе нынешнему. Моя такова: «Пусть женского счастья тебе, Эдита, испытать не довелось, но жаловаться на судьбу все же грех — она с лихвой компенсировала эту «недостачу» возможностью гордиться дочерью и внуками, а также счастьем, которое дарила и продолжает дарить тебе сцена...»

Подпишись на наш канал в Telegram