7days.ru Полная версия сайта

Последняя тайна Симоны Синьоре

Когда внук актрисы позволил себе раскрыть постыдную тайну своего семейства, общественное мнение буквально взорвалось.

Симону Синьоре и Ива Монтана считали очень любящей парой, но в их отношениях все было далеко не так просто
Фото: ИТАР-ТАСС
Читать на сайте 7days.ru

Внук легендарной актрисы Бенжамен Кастальди — один из самых популярных шоуменов на французском ТВ, ставший суперзвездным ведущим после успеха реалити-шоу Loft Story (аналог нашего «Дома-2»). С тех пор молодой человек постоянно находится в центре внимания журналистов — каждый его шаг, новый проект или любовный роман дотошно обсуждаются в прессе.
Когда он позволил себе сделать сенсационное признание, раскрыв печальную, постыдную тайну своего знаменитого семейства, общественное мнение буквально взорвалось. Виновника скандала осуждали: как он посмел, как решился?

Зачем ворошить прошлое великих, да еще столь неприглядное? «Каравану историй» месье Кастальди решил дать по этому поводу некоторые разъяснения.

— Журналисты наверняка задавали вам вопрос: зачем вы это сделали? Вы и так сумасшедше популярны, неужели не хватает адреналина? Действительно, ну ради чего доставать из шкафа скелеты?

— Все предельно просто. Ради своей матери. И бабушки Симоны. Мне хотелось освободить их. Когда ты годами носишь в себе тяжкое воспоминание, это как нераскрытое преступление — оно пожирает тебя изнутри, меняет, делает истеричным… и ты распространяешь яд на других… Так было и в моей семье. Пока я рос и был несмышленым парнишкой, меня лишь раздражали какие-то несносные, на мой взгляд, черты мамы — ее вздорный характер, колючесть, истерики по любому поводу.

С возрастом у нас начались проблемы посерьезнее: мы все время ссорились, не разговаривали месяцами… Но настал день, когда у матери вырвалось признание, которое меня потрясло… И все встало на свои места — я вдруг понял, что она пережила в детстве трагедию, и пережитое нанесло непоправимый урон ее психике. Желчность и колкость, ставшие ее второй натурой, были следствием психотравмы, а не результатом роскошной жизни избалованной дочери великой Симоны Синьоре.

— Стало ли матери легче после вашего публичного признания? Такой скандал разразился...

— Надеюсь.

— Но ведь тайна, о которой вы рассказали, — тайна плохая, некрасивая…

Вы понимали, что рисковали репутацией не только своей матери, но и двух легендарных личностей — Симоны Синьоре и Ива Монтана?

— Помню, в тот день, когда не стало бабушки, мы стояли, обнявшись, с мамой на кухне загородного дома в Отейе, и мама прошептала странную фразу: «Вот теперь настало время все рассказать друг другу…»

Что она имела в виду, я тогда не понял, но ее слова пробрались в самый дальний уголок моей души… Что рассказать? Кому? И почему теперь?

А что касается репутации… Месье Ив Монтан не заботился об этом даже при жизни.

— Каким вы его запомнили?

— Разным. Неоднозначным. Непростым. И уж точно не душкой, каким он всем всегда казался. Вот эпизод. Мне 18 лет. И дед зовет составить ему компанию — послушать какую-то знакомую певицу на концерте в «Олимпии». Он заезжает за мной на своей роскошной машине, Ferrari, кажется. Несмотря на сумеречное время — в черных солнцезащитных очках. Одет, как обычно, вычурно — кашемировая кепка, дорогое пальто из верблюжьей шерсти, стильные кожаные перчатки с открытыми пальцами.
В салоне пахло изысканным одеколоном и кожаной обивкой кресел — этот запах потом всегда будет у меня ассоциироваться только с Монтаном. Конечно же я им восхищался, завидовал ему. Баловень судьбы, любимчик женщин, неотразимый, обаятельный и пружинистый, он вел себя непринужденно, раскованно. Так же и руль крутил, скользя по ночным парижским улочкам, — легко!

В какой-то момент стал вертеть ручку настройки радио, пытаясь найти что-то интересное. И тут поймал сладкую песенку: «Happy birthday… mister President», которую мурлыкала Мэрилин, — так, что по коже мурашки пробегали. «От ее голоса всегда встает, правда?» — подмигнул мне «дедуля».

Я, честно говоря, оторопел… Поддакнуть подобной реплике означало как бы оказаться с ним на равных, но я не мог. И дело не в стеснении… Последние месяцы Монтан стал вести себя со мной просто, без церемоний, и упорно заводил разговоры на скабрезные темы. Меня подобное ввергало в ступор, в тихое бешенство даже. Я только-только начинал встречаться с девчонками, был, естественно, закомплексован, зажат и неопытен и точно не был готов распространяться на тему сексуальных побед ни с приятелями, ни тем более с дедом.

А тот позволял себе не только признаваться мне в своих грешках, да еще и задавал прямые вопросы: «Эй, ну как ты со своей подружкой… сколько раз за ночь?» Что мне было отвечать? Глаза его горели озорным огоньком, щеки краснели. Ему было явно очень любопытно. Я обычно что-то мычал в ответ, вел себя по-дурацки, а он, видя мое смущение, лишь посмеивался…

Вот и насчет Монро я предпочел промолчать, однако дед не унимался: «Ты, верно, не в курсе, что у меня с ней было?»

Я не в курсе? Он что, издевается? Весь мир знал, что он переспал с Монро. «Да нет, в курсе…» — ответил я. «А вот я тебе сейчас расскажу, как все было на самом деле. Видишь ли, малыш, в начале наших отношений я совсем ее не хотел… то есть меня не очень интересовала эта возможность.

Она сама навязалась».

Ну все, заладил, подумал я... Рассказывая о своих бывших романах и связях, дедушка почему-то всегда рисовал себя пассивным предметом вожделения. Будто женщины всегда вешались на него чуть ли не с ультиматумом, и ему ничего не оставалось, как нехотя их иметь. «То есть, — вежливо переспросил я, — Мэрилин первая тебя склеила?» Он самодовольно улыбнулся. Потом слегка пожал плечиком, явно выражая свое бессилие перед волей небес: «Сама. Нас с Симоной поселили в соседнем с Мэрилин бунгало. И как-то вечером, когда я возвращался со съемок «Займемся любовью» (голливудский фильм, в котором Монтан играл вместе с Монро. Актриса, кстати, в то время состояла в браке с писателем Артуром Миллером. — Прим. авт.), решил заглянуть к ней, проведать — она в тот день сказалась больной.

Синьоре была не только обворожительной женщиной, но и талантливейшей актрисой
Фото: ИТАР-ТАСС

Честно — просто так, по-дружески. Она же моя коллега по работе. В ее доме все было белым — стены, мебель, гардины… и она в нем прекрасно смотрелась со своими светлыми волосами. Так вот. Захожу, а она лежит в белом прозрачном пеньюаре на постели и вздыхает. «Are you sick, baby?» (Ты больна, крошка?), — спросил я. Она ответила, что у нее лихорадка, и попросила подать стакан воды. Сходил на кухню, принес. Бедняжка выглядела такой жалкой, прямо умирающей! Тогда я сел на кровать, взял ее за руку и спросил, чем еще могу помочь. Мы немного поговорили, и я засобирался уходить… решив лишь поцеловать ее на прощание. Ничего особенного, дежурный поцелуй… Но так получилось, что мы уже не смогли остановиться и занялись любовью.

Монтан замолчал, воцарилась пауза. «И… как она?» — спрашиваю, чтобы хоть что-то спросить. — «Так. Не очень хорошая фигура. Да — красивые груди, но вот остальное…» — «Ты был в нее влюблен?» — «Нет! Нисколько! И вообще, эта история имела много негативных последствий для меня и…»

Он запнулся, а я не осмелился выспрашивать дальше. Нам обоим было ясно, о ком мы подумали в эти мгновения. О Симоне. Помедлив, он нервно выпалил: «Это на публике твоя бабушка произносила красивые фразы: «Вы знаете мужчин, которые устояли бы перед Монро?» В реальной жизни она не такая великодушная… и между нами все складывалось очень напряженно. Мне вообще было с ней очень трудно...»

Он замолчал. Веселье и задорный тон мгновенно улетучились при упоминании Симоны.

Да и я сидел и думал только о ней…

— Вам было 14 лет, когда не стало Симоны Синьоре. Вы запомнили ее?

— К счастью — да. Мало того, нам удалось крепко подружиться. И для меня потеря бабушки-друга, случившаяся в хрупком переходном возрасте, стала настоящей трагедией.

Долго пытался вспомнить — когда же видел ее в последний раз и каким он был, тот последний раз. Я проводил все летние каникулы в местечке Отей, в огромном доме бабушки. Конечно, мне было скучновато торчать в провинции, без парижских приятелей, школы, озорства… Но там, в Отейе, я будто попадал в совершенно иное измерение. Спокойствие старого сада нарушал лишь шум шагов по гравию… В то наше последнее лето, помню, бабушка просила меня читать вслух главы только что опубликованного ее романа «Прощай, Володя».

Я отчаянно скучал, но старался, бубня, не упускать нити повествования, чтобы отвечать на въедливые вопросы автора: понравился ли мне этот герой, понял ли я подтекст той или иной фразы… Конечно, она видела мое бестолковое лицо, но упорно просила продолжать чтение: «Знаешь, я не хочу, чтобы ты придуривался и лоботрясничал, как остальные мальчишки. Послушай! Пусть хотя бы моя книжка будет единственной, которую ты прочтешь за всю свою жизнь…»

Лето закончилось, я засобирался домой, нам оставалось дочитать еще страниц пятьдесят. Помню, когда уезжал, она ласково поворошила мне волосы, поцеловала: «Ну, пока. Увидимся!..» Это было наше прощальное лето, лето 1985 года...

В августе ей сделали операцию, а в конце сентября она умерла. Взрослые не говорили мне, что бабушка была давно и серьезно больна и дни ее сочтены… иначе я вел бы себя с ней совершенно иначе… А тот роман... я его все же дочитал, когда ее не стало.

— Вы не предчувствовали, что лето будет последним?

— Нет, хотя задним числом я понимаю, что на это указывало многое. Бабушку часто навещали Марина Влади с мужем, профессором-онкологом Леоном Шварценбергом, но в то лето врач поселился на одном из этажей дома и не спускал с нее глаз.

Недомогания бабушки я списывал на преходящие возрастные недуги. То там прихватит, то тут заболит — вроде как совершенно нормально в ее возрасте.

Хотя разве можно говорить о шестидесятилетней женщине как о пожилой? Помню, она всегда ходила, прижав к животу подушку. И сидела с подушкой, крепко ее обхватив, слегка подавшись вперед, чуть сгорбившись… в позе зародыша. И этот ее рыхлый, крупный силуэт, эта подушка, увеличивающая ее и без того большой больной живот… я будто до сих пор все это вижу.

Когда боли утихали, бабушка выпрямлялась. Силуэт приобретал привычную гордость осанки, а голос — властность. И она сразу же тянулась к сигарете (бабушка была заядлой курильщицей, выкуривала по две пачки в день). Зажечь ее было проблемой — после одной операции бабушка практически ослепла. Поэтому, чиркая спичкой, она всегда касалась огонька кончиком пальца, чтобы точно знать, куда поднести сигарету…

Этот жест меня пугал. В такие мгновения тусклый отблеск огонька освещал ее глаза, в которых застыла пустота. Затягиваясь, она вдыхала полной грудью, слегка улыбалась — краткое ощущение радости возвращалось. Она просила меня сесть рядом и почитать ей вслух доставленные утром письма.

О том, что она обречена, кроме меня не знал в семье еще один человек — Монтан. Моя мать боялась, что эта «новость» как бы развяжет ему руки, и он будет вести себя свободно и грубо. Впрочем, даже не зная о тяжести недуга жены, Монтан все равно вел себя некорректно.

Он бывал в Отейе наездами, особо подчеркивая, что у него полно работы: съемки, концерты, интервью... Часто подолгу задерживался в Париже. Симона постоянно жила в их загородном поместье, иногда выезжая на съемки или по делам, но всякий раз, когда приезжал муж, старалась приодеться, делала легкий макияж.

Монтан всегда привозил с собой друзей — звезд политики, артистов, говорил громко, устраивал показушные, театрализованные политические дебаты.

Все мы сидели за столом, внимали… Бабушка часто прерывала его спич тем, что поворачивала голову ко мне и спрашивала: «А что думает обо всем этом наш самый юный друг?» Все замолкали, взгляды разом устремлялись в мою сторону. Я смущался, чувствуя себя ничтожным в звездной команде. Помню, правда, что однажды позволил себе высказать крайнее несогласие с идеей принять и расселить в Отейе в качестве доброй воли беженцев из Северного Вьетнама. Мысль о том, что чужие люди поселятся в нашем с бабушкой «дворце», будут плескаться в МОЕМ бассейне, меня убивала.

Тут я, без сомнения, показал себя предельно аполитичным и несознательным типом. Впрочем, бабушка все равно пустила каких-то беженцев в свои парижские апартаменты. Она вообще живо интересовалась политикой, событиями в мире, была готова защищать любую прогрессивную идею тех лет.

— Вы сказали «в нашем с бабушкой дворце»…

— Да, несмотря на то что это был дом Синьоре и Монтана, я всегда считал его нашим с ней личным убежищем. Моим и ее, хотя бабушкино с Монтаном пространство занимало всю центральную часть здания, а наши с мамой небольшие комнаты располагались в дальнем крыле, на втором этаже. Распределение условное — Монтан бывал наездами, я проводил только лето, бабушка жила постоянно.

Была еще прислуга. Симона ведь не умела готовить, никогда не держала в руках кастрюлю, как говорится.

В доме всегда было очень тихо. Бабушка безразлично относилась к животным, потому никакой живности не заводила. Гостиная дома представляла собой странный охотничий мемориал — на стенах висели трофеи, в шкафах покоились книги об охоте. При этом никто в нашей семье не охотился, и я так никогда и не узнал, откуда все это взялось… Более всего меня пугало чучело олененка с большими стеклянными глазами — оно притягивало мой взгляд: мне казалось, что из этих печальных стекляшек вот-вот выкатится слеза. Вторым предметом, которого я необъяснимо боялся, была старинная чугунная ванна на мощных львиных лапах.

Моим самым любимым занятием было исследование всех помещений дома. Я часто был предоставлен самому себе — когда бабушка уезжала сниматься или сидела, отдыхая, в саду. Дни напролет бродил я по пустынным комнатам, отпирал все двери, все замки, рылся во всех ящиках мебели. Однажды забрел в кабинет Монтана и отыскал в его тумбочке томик Камасутры и целую стопку Playboy — все это он тщательно прятал. Как и пистолет «Магнум 357», который я, естественно, вытаскивал каждый раз, когда приходил. Ощупывал, вертел, прицеливался в собственное отражение, кривляясь перед зеркалом. Мне нравилось заходить в ванную деда, облицованную черным кафелем, нюхать многочисленные банки-склянки с косметическими средствами «Made in England» — Монтан был помешан на английской косметике. Посеребренная пиала, в которой дремала красивая барсучья кисточка для бритья, хрустальный флакон с сандаловым одеколоном Acqua di Selva, бритвы старомодного дизайна с перламутровыми ручками могли многое рассказать о своем хозяине, любящем внешний лоск.

Монтан всегда пользовался успехом у женщин, и подруг у него было огромное колличество...
Фото: ИТАР-ТАСС

На полках — большая коллекция электробритв, которыми он вообще не пользовался, среди них — роскошная Sunbeam, похожая на миниатюрный лимузин, которой я тайком от всех брился. Я открывал шкафы и рылся в карманах его дорогих костюмов в поисках забытых монеток или купюр.

По сравнению с его заначками тайники бабушки выглядели довольно наивными — в ее тумбочках хранились под замком шоколадные батончики, которыми она тайно от всех лакомилась, и значительные запасы сигаретных блоков. Естественно, я воровал шоколадки, сигаретки и пристально изучал эротические фотографии из журналов Монтана, нагло развалившись в его кожаном кресле и упиваясь полной свободой.

Единственное, куда я не смел входить, были комната и ванная бабушки.

Во-первых, боялся, что она сразу же это почувствует. Во-вторых, я так сильно ее любил, что мне совсем не хотелось ее обманывать. Да и страшно было входить в помещение, пропитанное ее духами. Казалось, она оставляла сторожить свое имущество невидимого охранника. Духами Shalimar дышали гардины на окнах, одежда в платяном шкафу, обивка мебели, постельное белье… Для меня эти духи так прочно связаны с ней, что и по сей день, когда случайно ощущаю их запах где-то на улице, мое сердце сжимается. Непроизвольно верчу головой, ищу ее вокруг.

— Есть ли особое воспоминание о бабушке?

— Однажды она спасла мне жизнь! Да-да, в буквальном смысле. В Отейе у меня собралась небольшая компания летних друзей — мальчишек. Мы вместе бегали на песчаные карьеры, играли там в войну. Взрослые не знали, где мы проводим время, — убегали рано, возвращались поздно. В одно лето я сломал руку и носил гипс, но в играх тем не менее участвовал. И вот, вернувшись как-то к самому ужину, сел за стол, а бабушка внимательно смотрит на скатерть около меня — на нее с гипса ссыпалось немного песка. «Откуда песок? — строго спросила она, побледнев. — Боже мой, неужели ты ходишь на карьеры?»

Отпираться не было смысла. Да, хожу, а что такого? «Малыш, ты должен дать мне твердое обещание сейчас же, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах туда не пойдешь.

Категорически тебе запрещаю! Это очень опасное место, поверь мне».

Почему я послушался? Не знаю. Никогда не был послушным, никогда не поддавался на уговоры взрослых. Но так она произнесла свои слова, так посмотрела… я поверил. И потом бабушка никогда в отличие от других мне ничего не запрещала.

На следующий день мои приятели отправились на карьеры без меня, а я, сев на велосипед, решил проехаться по округе. Возвращаясь домой, обратил внимание на странное оживление в поселке — люди куда-то бежали, проехало несколько пожарных машин, карет «скорой помощи». Не успев притормозить у дома, столкнулся со служанкой: «Бенжи, куда вы подевались? Ваша бабушка сходит с ума, ищет вас!»

Следом за ней выбежала Симона. Она задыхалась от волнения, в глазах стояли слезы. На ее лице выражение страха сменили гнев и ужас.

Схватив меня, бабушка прижала к себе так крепко, что я начал кашлять и задыхаться: «Карьеры осыпались. Четверо мальчиков погребены заживо. Ты понимаешь, что мог быть среди них? Где ты был, господи, где же ты был? Я думала, что умру от волнения. Я же тебе запретила туда ходить!» «Ба, — выдавил из себя, — я и не ходил. Я не ходил, я же тебе пообещал…»

Она плакала и будто не слышала. «Клянусь тебе, я там не был!»

Потом, когда она успокоилась, рассказала, что мальчишек, моих друзей, засыпало песком, когда они оступились. Спасти не удалось никого.

Все погибли, задохнувшись.

Я вспомнил, с какой радостью мы рыли с ними траншеи, играя в партизан… Мы не поннимали, что наши наивные игры могут привести к столь страшному концу. Бабушка, обычно сдержанная в проявлении каких-либо эмоций, впервые продемонстрировала, как сильно она меня любила… Как же я был благодарен ей за слезы, за крепкие объятия...

— Есть более радостные воспоминания?

— Пускание мыльных пузырей на открытой террасе второго этажа. В солнечный день они так красиво переливались на свету, а мы стояли и смотрели, как сверкающие сферы неспешно парят, улетая высоко вверх. Развлечение обычно заканчивалось вопросом: «Бенжи, хочешь есть?» Это был наш пароль. Немой уговор — пора спуститься вниз, включить телевизор, поставить перед собой поднос с блинчиками и открытыми банками разного варенья.

Мы макали свернутый трубочкой блинчик в варенье, жевали и смотрели все подряд — новости, шоу, фильмы...

Бабушка всегда говорила, опасаясь: «Да-а, если твоя мама нас увидит, разорется…»

Так мы секретничали, так хранили глубоко личные и очень дорогие для себя моменты близости и невероятного счастья. Я по сей день помню вкус того лакомства! Вкус печальной и счастливой радости, ушедшей безвозвратно. Мы были с ней так счастливы в эти минуты…

А еще она любила меня смешить: морщила лоб и начинала играть бровями так, что волосы двигались — изображала «парик».

Я кричал: «Ба, ты точно носишь парик!» Она смеялась: «Вовсе нет! Дерни за челку!» Я дергал — никакого парика! Но она все равно продолжала «шевелить волосами».

Мы смеялись… Прошли годы, и я как-то обратил внимание, что каждый раз, когда в каком-нибудь фильме героиня бабушки умирает, она чуть-чуть поднимает вверх брови, и ее волосы заметно дергаются. Теперь понимаю: она оставила мне на память свой тайный приветик, и никто об этом никогда не догадается…

А моя мама, однажды все-таки застав нас, действительно разоралась… как и предполагала бабушка. Отчитала нас за вредное для здоровья поедание сладостей. Позже я понял — мать попросту приревновала меня к бабушке. Ведь у нее никогда не было близости ни с ней, ни со мной… — Недавно вы выпустили фотоальбом «В глазах Симоны», где собрали ее домашние снимки.

Поражает, что всюду, даже когда Синьоре смеется, у нее очень грустные глаза.

— Я никогда этого не замечал. Она всегда была смешливой, заводной.

— Вы помните тот день, когда ее не стало?

— Меня забрал из школы прямо посреди уроков Жан-Клод Дофен, близкий бабушкин друг, посадил в машину и повез в Отей. Ничего не говорил. А я строил немыслимые предположения: сгорел дом, упало дерево и проломило крышу… что угодно, кроме несчастья с бабушкой.

В салоне тихо работало радио, в определенный час стали передавать новости: «Как мы уже сообщали, сегодня утром на 64-м году жизни скончалась великая актриса, супруга Ива Монтана, редкая по красоте и благородству женщина — Симона Синьоре».

Далее следовали мини-интервью знаменитых людей о Синьоре, мнения коллег по работе, а я сидел будто оглушенный…

о ком они говорят? Пожалуй, тогда впервые осознал, какой знаменитостью была моя бабушка. Получалось, я прошел мимо ее славы, ее величия. Да и не знал я никогда бабушку как Симону Синьоре, не догадывался о существовании таковой… не связывал экранную диву с той грузной доброй женщиной, какой помнил ее и любил. Да, конечно, у нее в гостиной висела фотография Джона Фицджералда Кеннеди с дарственной надписью Синьоре, исполненной редкой нежности. Она переписывалась с Сартром — я видел его письма, а на полке пылилась статуэтка «Сезар».

Но эти реликвии не имели для меня особого значения, ведь своего «Оскара» бабушка обычно использовала как пресс-папье на заваленном бумагами столе...

Дом был полон чужих людей и суеты. Меня повели наверх — прощаться. Перед входом я по привычке постучался, как всегда. Мама странно на меня посмотрела: «Это больше ни к чему…»

Бабушка лежала на своей постели, закрытая простыней до подбородка. Без грима, но все равно красивая. Комната была погружена в полумрак, и лишь из прикрытых ставен пробивались внутрь лучи солнца. В них кружились пылинки.

Я поцеловал бабушку и опрометью кинулся прочь, не зная, что самое страшное ждет меня внизу. Толпа приглашенных, знакомых, друзей и полудрузей, каких-то дальних родственников — все толкались, разговаривали, чмокались и…

Вспоминая о романе с Монро, Монтан говорил, что эта история для него имела много негативных последствий. Кадр из фильма «Давай займемся любовью», 1960 г.
Фото: Kinopoisk.ru

смеялись. В салоне царило какое-то, знаете ли, фестивальное оживление. Это было отвратительно. Я стоял, онемевший от ужаса. Многие годы потом мне будет сниться один и тот же кошмар — будто я вновь стою на той лестнице, возвышаясь над галдящей толпой, и вдруг из своей комнаты выходит заспанная бабушка в ночной рубашке. Я бросаюсь к ней, машу руками, кричу: «Баб, они тут думают, что ты умерла!»

— Какова была реакция Монтана? Наверное, вы были единственным, кто еще не знал о том, что последние годы он изменял Симоне, имел постоянную молодую любовницу.

— Обо всем этом я узнал потом. Смерть жены застала его на юге, на съемочной площадке картины «Жан де Флоретт».

Он спешно вылетел в Отей.

Когда Монтан появился на пороге, показался растерянным, испуганным даже, но потом смешался с толпой, оживился, понемногу разговорился и повеселел. Через какое-то время уже с кем-то шутил. Не знаю, может, так проявлялась его боль? Может, он просто хотел заглушить ее?

Помню, он позвал меня пройтись — и мы долго плутали по тропинкам сада, смотрели на запущенный бассейн, заросший мхом и заваленный осенними листьями, на скучные увядшие цветы на клумбах. Дед театральным жестом обвел пространство перед собой, махнув куда-то за горизонт: «А ведь все это когда-нибудь отойдет тебе, малыш!» Через несколько дней в траурном кортеже, в машине, которая везла нас на кладбище Пер-Лашез, я сидел рядом с ним и слышал, как он плакал и сморкался, отвернувшись от всех.

Плечи его вздрагивали.

— Как вы узнали о любовнице деда?

— Как оказалось, ею была молодая женщина, которая давно крутилась рядом с ним в качестве помощницы. Ее звали Кароль. К моему ужасу, эта Кароль оказалась к тому же подружкой моей мамы. Через шесть месяцев после смерти бабушки Монтан открыто привел Кароль в свой с Симоной дом, в Отей. И она затеяла там ремонт. Дед без обиняков заявил мне, что я больше не смогу, как прежде, проводить здесь летние каникулы и даже приезжать на выходные. Помимо всего прочего Монтан отчего-то вбил себе в голову, что я собираюсь отбить у него молодую подругу.

Помню, я от этого бреда взбесился, а он лишь пожал плечами: «Ну не знаю, лично я на твоем месте именно так и поступил бы».

Кстати, когда Монтан однажды застал меня с девушкой — без стеснения стал кокетничать. Гадость.

— Сексуальный маньяк?

— Иначе и не назовешь.

Со смертью бабушки умерла огромная и счастливая часть моей жизни — умерло лето. Больше я не смел приезжать в Отей и лишь горько усмехался, вспоминая, как «дед» планировал оставить мне бабушкин дом… Кароль воцарилась там на правах хозяйки, переписала сообщение на автоответчике, на дверях прибила какие-то идиотские дощечки с пояснительными надписями «Спальня Кароль», «Кухня», «Салон»...

Везде все было переставлено-перекрашено-переделано-спрятано-выброшено, и я не знаю, как получилось, что единственным уцелевшим местом, которое Монтан запер на ключ и куда категорически запретил входить, оказалась комната Симоны. Внутри все осталось таким, каким было в день, когда она оттуда вышла в последний раз. На спинке стула — шерстяная кофта, на рабочем столе — карандаши, ручка, бумага и открытые очки.

После смерти жены в распоряжении Монтана оказалось ее огромное наследство, которое он долго не хотел достойно поделить между собой и единственной бабушкиной дочерью Катрин — моей мамой.

— Как складывалась ваша жизнь потом?

— Я поступил в Сорбонну, стал студентом.

Поселился в крохотной, почти чердачной комнатушке, располагавшейся над парижской квартирой Монтана и Симоны на пощади Дофин. Он часто забегал ко мне навестить, подбросить денег на карманные расходы и поговорить на сальные темы, так его волновавшие. Как я уже говорил, наша странная дружба с дедом вся почему-то сводилась к разговорам о сексе. Секс очень его интересовал, и я не раз вспоминал запертые в его столе журналы Playboy. Интересно, нашла их Кароль?

Он некорректно обсуждал актрис, с которыми снимался, выведывал подробности моих отношений с девушками, признавался в своих «горячих» фантазиях, но вот что удивительно — ни об одной женщине он не говорил так трепетно, как о Симоне. Она оставалась единственной, которую он «любил и будет любить до конца своих дней»…

Так или иначе, наши разговоры всегда заканчивались его воспоминаниями о ней. Как и что она говорила, что делала… Потом следовал яростный выкрик: «Черт тебя подери, Симона! Ты меня достаешь даже оттуда! И что мне делать без тебя, скажи на милость? Пустить себе пулю в лоб? Тридцать пять лет мы были вместе! И что теперь?» Не знаю уж, чего больше было в этих патетических фразах — театральной страсти или настоящего горя.

Бесспорно одно — Монтан не мог простить бабушке, что она взяла да и умерла, оставив его в полном одиночестве. Он явно ощущал себя никчемным и потерянным без нее. Отчаяние делало его злым, и однажды он сделал мне очень больно. «Хотел бы тебя попросить — никогда, нигде и ни перед кем публично не называй меня дедушкой.

Для артиста такой образ губителен — раз. Два — все мы знаем, что я тебе никакой не дедушка».

Да, конечно, я всегда это знал — до Монтана бабушка была женой режиссера Ива Аллегре и воспитывала маленькую дочь Катрин, мою будущую мать. Впрочем, подобные тонкости мне всегда казались ненужными — мы жили все вместе, Монтан удочерил Катрин. Дед не дед — какая-то неуместная щепетильность.

Его слова сразу перечеркнули все дорогие мне воспоминания — как он возил меня в Америку, как отчаянно дурачился со мной в Диснейленде, как брал с собой на съемки…

Обидев, он по традиции протянул мне карманные деньги. Мне бы сказать — не нужны мне твои деньги, если я тебе никто. Но я был так молод… Лишь спросил: «Если ты мне не дед, то кто тогда?»

— «Приятель. Просто приятель».

Когда моему «приятелю» исполнилось 68, Кароль родила ему сына Валентина. Монтан сразу купил для нее и ребенка квартиру на Сен-Жермен-де-Пре. Тогда же разразился дикий скандал — некая дама объявила его отцом своей дочери Орор Дроссар. Он возмущался, горячо доказывая мне: «Я не спал с этой женщиной! Не может быть! Я всегда помню всех женщин, с которыми спал, а ее вот не помню!»

Скандал в прессе, сплетни, грязные подробности — все это не мешало ему по-прежнему назначать мне встречи, подбрасывать деньги и жаловаться на «Симону, бросившую его на произвол жестокой судьбы». Но теперь тон его выкриков уже не был так агрессивен, как прежде. Имя «Симона» он все чаще заменял словами «моя жена». Противно вспоминать о его сквернословии, доверительных беседах — не понимаю, почему он выбрал для облегчения души именно меня, почему не стеснялся.

— Он был рад, что стал отцом?

— Нет.

Когда у него случился сердечный приступ и я пришел его навестить, Монтан выглядел плохо. Он впервые не завел разговор о сексе. Только посмотрел на меня погасшим взглядом и прошептал: «Смотрю на тебя и думаю, каким будет мой сын в твоем возрасте? Я ведь никогда не увижу его таким. Но жаловаться грешно. У меня позади прекрасная жизнь. Да и наблюдая за тобой, я вполне могу представить своего Валентина юношей. Впрочем, какое это теперь имеет значение? Я так от всего устал…»

Второй раз я увидел его уже на смертном одре, в больнице, куда пригласили проститься родственников.

На белом лице похудевшие губы вытянулись в тонкую морщинку, так неуместно похожую на застывшую ухмылку.

Монтана, согласно его воле, захоронили в склепе рядом с Симоной, завернув тело в связанное ею когда-то шерстяное одеяло. Он пережил жену всего на шесть лет.

— Вернемся к той загадочной фразе, которую обронила ваша мать… — о том, что настало время все сказать друг другу.

— Да, те странные слова, сказанные в день смерти бабушки, долгие годы терзали меня. Я строил предположения, гадал, что бы это значило? Но любые версии казались банальными. Даже когда мать у меня на глазах вытащила из бабушкиного стола косметичку, в которой та хранила свои драгоценности, сказав: «Мы с ней так условились», — я не увидел в этом ничего «таинственного».

Я тогда еще не знал, что должны пройти годы, чтобы между нами состоялся откровенный разговор.

Критики говорили, что Синьоре особенно удаются глубокие, драматические роли... На фото: с Аленом Делоном в фильме «Вдова Кудер»
Фото: Kinopoisk.ru

Мои отношения с матерью всегда были сложными и нервными. Порой мы могли так разругаться, что не разговаривали потом месяцами. Все мое детство я слышал от нее упреки. Она считала, что мне крупно повезло родиться в семье заботливых родителей — это при том, что она развелась с Жаном-Пьером Кастальди, когда я был еще маленький. Ведь ее собственная мать Симона была крайне жесткой в вопросах воспитания. Она, например, не хотела, чтобы дочь росла избалованной, как типичные отпрыски известных и богатых людей, поэтому заставляла ее убирать по утрам не только свою постель, но и постель прислуги.

Требовала, чтобы Катрин ела за столом со слугами, а не с родителями, и активно помогала им не только по дому, но и в работе на огородах. Симона развелась с одним мужем, нашла себе другого, разъезжала по всему миру, снималась в Италии, Америке, а ее дочь жила сама по себе, без близких, одна-одинешенька, без ласки и внимания, в деревенском доме. Поверьте, есть от чего сойти с ума и вырасти колючей злюкой. Вот почему бабушка не хотела, чтобы мама видела, как мы с ней поглощаем блинчики, — опасалась сделать ей больно.

Мама никогда не скрывала, что была «недолюбленным» ребенком. Взрослея, она получила от судьбы еще один «подарочек» — поразительное внешнее сходство со своей великой матерью. Когда мама выросла и решила стать актрисой, бабушка ни словом ни делом не помогала ей получать роли.

Хотя у нее были возможности. «Я ничего не решаю, обращайся к продюсерам», — говорила она дочке. Когда Монтан и Синьоре играли в одном фильме, им достаточно было лишь «посоветовать» режиссерам взять на небольшую роль, да что там, на эпизод — Катрин. Думаю, моя мать так и не простила, что Симона не дала ей ни единого шанса. Она, впрочем, пыталась пробиться сама. Писала пьесы, играла в театрах-кафе, получала маленькие роли, но везде и всюду она была не Катрин Аллегре, а дочкой Синьоре, полным ее двойником, только втрое моложе. И по сей день, когда ее встречают на улице незнакомые люди, первое, что говорят в качестве комплимента: «Ваша мать была великой женщиной, ее нам так не хватает». Обычно мама огрызается: «Спасибо, мне тоже». Как-то раз, когда я услышал ее рявканье, заметил: «Знаешь, ма, быть дочкой Синьоре — это честь, а не позор».

Она побагровела от ярости, и я опять услышал ставшую уже такой привычной фразу: «Заткнись, ты ничего обо мне не знаешь и не имеешь представления о том, с чем мне приходится жить».

Так мы собачились лет десять, но когда она, обидевшись на меня за какую-то нелепость, не пришла на мою первую свадьбу, хотя гости ждали ее до последнего момента, я решил, что не стерплю. Позвоню и выдам ей все, что накипело. Есть же границы. Набрал ее номер, заорал: «Ты не мать, ты чудовище, ты сознательно испортила мой самый счастливый день! И хватит ныть, намекая на какие-то особые страдания из своего прошлого. Никаких таких страданий не было, просто тебе ковали характер, пытаясь воспитать достойным человеком, а не Пэрис Хилтон».

И тут мои слова будто повисли в воздухе. После долгой паузы мать прошептала, что я даже не представляю, как вел себя с ней Монтан. И когда она была совсем маленькой, и когда выросла, он не давал ей прохода. Самым возмутительным был тот факт (но его, конечно, уже не проверить), что Симона догадывалась об этом и ничего не предпринимала. Она не хотела терять Монтана.

…Это было для меня ударом. Я вдруг все сразу понял, все полутона и недоговоренности обрели свой истинный смысл. Вспомнил, как я необъяснимо боялся чугунной ванны в Отейе, той самой, что стояла на львиных лапах, — оказывается, именно в ней Монтан купал мою маму, когда той было всего пять лет, и позволял себе всякие мерзости руками… Всю свою юность она от него бегала!

Да, она пыталась как-то намекнуть об этом матери, боясь говорить открыто: «Знаешь, мам, отчим меня пугает, он…»

Но Симона отмахивалась, будто не понимая: «Не обращай внимания, он и меня достает порой…»

Мама робко продолжала: ей не нравится, что он ее гладит и целует, Симона парировала: «Ну это же так, должно быть, здорово, будто наша с ним история любви продолжается и в тебе…»

От легковесности подобных ответов мама все более замыкалась в себе. Со временем она стала понимать, что мать, видимо, рассчитала все по-своему — пока Монтан интересуется ее дочерью, он будет рядом. Возможно, Симона была даже согласна на то, чтобы однажды дочь стала его любовницей — только бы он не уходил, не оставлял ее.

Но моя мама отчаянно сопротивлялась мерзким ласкам, однажды, когда Монтан напал на нее в спальне, повалил и чуть было не изнасиловал, ей удалось отбиться, исцарапав ему все тело.

«Но я же тебе не отец, почему ты меня не хочешь?

Из-за своей матери, что ли?» — в недоумении кричал он ей.

«Потому что ты мне не нравишься! — плакала она в ответ. — Потому что ты старик!»

Ей удалось выстоять в этом многолетнем поединке. Физически, но не психологически. Вот почему нам было так трудно уживаться — она была нетерпима и истерична.

Уверен, тот факт, что я раскрыл эту тайну, снял с ее измученной души груз, который ей не под силу было нести в одиночку.

И хотя разразился дикий скандал, это было избавлением, к которому она, да и я, наверное, шли не один год…

— В свое время в прессе стали появляться сообщения о том, что великая Синьоре сознательно превратилась в затворницу, отказалась посещать светские мероприятия, располнела, запила. Ее здоровье ухудшилось. Операции не помогали. Она, конечно, продолжала изредка сниматься, но все же предпочитала «прятаться» от мира в своей провинции… Так вот в чем была причина…

— Настал час, когда бабушка осталась наедине со своими воспоминаниями, и, вероятно, у нее никак не получалось с ними примириться.

Но, смею надеяться, я помог ей обрести в последние годы какое-то подобие равновесия, пусть и шаткого. Я ведь, по сути, был единственным в порушенной семье, кто ни в чем не предал ее. Она любила меня так отчаянно и самозабвенно, будто пыталась дать мне то, что не смогла дать другим близким.

— После того как не стало Синьоре и Монтана, как складывалась жизнь главных действующих лиц этой семейной драмы? В нашумевшей ленте об Эдит Пиаф с Марион Котийяр, например, едва можно заметить Катрин Аллегре в крошечной роли «бабушки». Как она приняла свою судьбу?

— Мама счастливо вышла замуж во второй раз, родила дочь. Поселилась в пригороде. Ее карьера так и не сложилась, хотя иногда она появляется на экране.

Не смею утверждать, что она счастлива, но душевный покой все же обрела. Или хотя бы его подобие, ведь рядом с ней любящий и верный муж. Кстати, она сказала мне недавно, что сумела простить Монтана… что всех простила, и ей теперь стало легче.

— Вы — самый популярный шоумен на французском телевидении, звезда. Получается, судьба все же одарила вашу семью за все прошлые несчастья.

— Я рад, что сумел отдать матери все денежные долги — в самые трудные минуты она всегда без колебаний приходила мне на помощь. И когда я был на краю полного банкротства, и не знал, кем быть… — она всегда напоминала: «Ты отпрыск великих артистов, ты не смеешь падать духом. Ты обязан за всех нас выплыть к свету. И у тебя это получится, я знаю».

Париж

Подпишись на наш канал в Telegram