Он удивительно похож сразу на обоих родителей. Но на мать, Екатерину Федоровну Савинову, прославившуюся ролью Фроси Бурлаковой в картине отца Евгения Ташкова «Приходите завтра», все-таки больше. Ташков-младший говорит, что мало виделся с ней: она часто лежала в больнице, а вот поди ж ты — впечатление, что он — мамин сын, и все. Будто она никуда не уходила из их с отцом человеческих будней.
Отец влюбился сначала в голос мамы. Когда папа поступал во ВГИК, ему не хватило места в общежитии, и он согласился переночевать в комнате девушек.
Лег, отвернулся к стене, и тут вошли студентки. Папа услышал голос, глубокий и щедрый, и ему захотелось увидеть его обладательницу. Так все началось...
Отец относился ко мне строго, жестко реагировал на все, то, что ему в моем поведении не нравилось, и нервно объяснял, в чем дело. А мама была совсем другой — очень мягкой. И еще открытой, общительной, веселой. Когда мы гуляли с ней по улице, она иногда начинала петь. Мама после ВГИКа окончила Гнесинское училище, а вокальные данные, как вы знаете, у нее были замечательные: три с половиной октавы. Ей предлагали выступать с оркестром Большого театра, однако она отказалась. Отец удивился, но у нее напрочь отсутствовали амбиции— пела для себя, в удовольствие. Разбирала дома музыкальные партии за пианино, продолжала заниматься со своими педагогами и, возвращаясь, говорила, что сегодня пела душой!..
Она давала концерты, но по настроению. И вот когда мама в очередной раз, гуляя со мной, запела — негромко, но ее сильный голос слышали все вокруг, я попросил этого не делать. «Почему?» — спросила она. Я не смог ответить искренне — что мне неловко, а начал вспоминать, что говорят взрослые в таких случаях. Взрослые — это в основном наша домработница тетя Наташа, с которой я проводил большую часть времени, и соседи. У этих взрослых одной из присказок было: «А если все так будут делать?» Так и я сказал маме: «А если все запоют?» Она засмеялась и больше на улице не пела.
— Вы с мамой разговаривали по душам?
— К сожалению, нет. Она заболела, когда мне было четыре года. Во время съемок картины «Приходите завтра» у нее, оказывается, все время держалась температура, о чем никто не знал. Однажды маме стало настолько плохо, что вызвали «скорую». Долго не могли поставить диагноз, думали — простуда, но выяснилось, что у нее тяжелейшее заболевание — бруцеллез. Врачи запретили ей работать, и съемки пришлось прервать на год. Инфекция затронула центральную нервную систему, мама всю оставшуюся жизнь принимала по многу таблеток несколько раз в день — их горсть не умещалась в ладони, подолгу лежала в клиниках. Я не понимал, где она, спрашивал, мне отвечали, что в больнице.
— Вам было тяжело без мамы?
— Человек страдает, если ему есть с чем сравнивать, а когда он не знает другой жизни, то относится к своей как к данности.
Основная эмоциональная нагрузка легла на отца, и хотя он не подавал виду, что ему тяжело, могу представить себе его состояние. К тому же, как у многих талантливых режиссеров в советское время, у отца часто не принимали картины, а это такая нервотрепка. Он постоянно работал: то пропадал на съемках, то ночами сидел над сценариями. Семейные проблемы доходили до меня только в виде отзвуков: взрослые что-то бурно обсуждали, бывало, отец говорил на повышенных тонах. Меня эти разговоры пугали, я старался спрятаться, уйти к соседям смотреть телевизор. Когда началась школа и я приходил после занятий домой — родителей уже не было, уходил утром — они еще спали.
— А кто занимался вашим воспитанием?
— Домработница тетя Наташа. Она жила с нами: готовила, убиралась, за мной следила — это было еще в коммунальной квартире на Новопесчаной улице. Папа называл меня «Наташин сын», потому что я вел себя и говорил как она, а тетя Наташа была совсем простой женщиной. Мама с отцом учились на «отлично», золотые медали получили, красные дипломы, они и меня стремились вырастить всесторонне развитым человеком. Записали на фигурное катание, на плавание, наняли педагога, чтобы готовил меня в музыкальную школу, отдали в английскую спецшколу. Но получалось не так, как они хотели...
На плавании меня определили в «лягушатник», где воды было по грудь, и я там бултыхался год. На следующую осень тренер решил проверить, научился ли я за лето плавать, подвел меня к большому бассейну и столкнул в воду в самом мелком месте.
Плавать я, естественно, не умел, просто дошел на кончиках пальцев до бортика и выбрался из воды. Тренер буркнул: «Все понятно!» — и меня вернули в «лягушатник», что я воспринял как само собой разумеющееся. Иногда нам позволяли плавать в большом бассейне, точнее, держась за пенопластовые доски, работать ногами. Я почему-то всегда наглатывался там воды и когда шел с тетей Наташей домой, в желудке булькала вода с хлоркой. Наконец мне это надоело, я взбунтовался — заявил родителям, что больше в бассейн не пойду, и неожиданно не встретил никакого сопротивления. Плавать я научился уже потом — в Одессе, папа там работал на киностудии и даже получил квартиру.
С фигурным катанием я тоже потерпел крах. Зачем мне нужны были коньки? Никакого интереса я к ним не испытывал, но…
сказали — и я пошел.
— Вы были настолько послушным?
— Я молча терпел. Тетя Наташа вспоминала: однажды мы возвращались из детского сада, вышли из автобуса, и она спросила, почему я такой мрачный. Я ответил: потому что какой-то человек всю дорогу стоял на моей ноге. — «А почему ты не сказал?» — «Постеснялся». Так вот, возвращаясь к катку. Привели меня на занятие, выпустили на лед, и тренер куда-то ушел, сказав, что мы должны работать самостоятельно. Все катаются, а я подумал: сейчас поеду, упаду и все будут надо мной смеяться, поэтому лучше у бортика постою. Стоял, наверное, час. В следующий раз история повторилась: я опять провел все занятие у бортика. И так не единожды. Рассказал об этом тете Наташе, она — отцу. Тот пришел в ярость.
Он ведь и на коньках катался, и на лыжах, и плавал — был спортсменом и силачом. Знаю, мама раздавала незнакомым людям белые рубашки отца, которые становились ему велики, их было много. Почему? Отец ведь родом из деревни, он там по две мужские нормы выполнял каждый день с четырнадцати лет. Фигура у него была мощной, к тому же он тренировался — жонглировал двухпудовыми гирями. В институте организовали кружок бокса, так он и туда ходил, и на спортивную гимнастику: «крест» на кольцах — сложнейшее упражнение — делал. Мощный человек, шейные мышцы у него были такими, что рубашки покупались несусветного размера, другие на горле не застегивались. Когда отец учился на актерском факультете, ему сказали, что надо что-то делать с фигурой, иначе кого он сможет играть? Только шахтеров или грузчиков... Папа перестал активно заниматься спортом, и мышечная масса стала постепенно уходить.
Но все равно он оставался сильным и тренированным.
То есть если отец — спортсмен, отличник и режиссер замечательный, то и сын таким должен быть. Раз ночью он взял коньки — мои и свои, — и мы отправились на каток. Папа показывал мне всякие пируэты, я смотрел сквозь набегающие слезы, но так и не решился повторить ни один. Больше меня фигурным катанием мучить не стали. А с музыкальной школой — мама очень хотела, чтобы я там учился, — все случилось еще проще: меня в нее приняли весной, а после летних каникул я поступил в английскую спецшколу, начались те самые секции, и про музыку родители как-то забыли, а я не напоминал...
В школе я учился так: вычислял, когда меня должны вызвать к доске, и если сегодня спросили, то неделя спокойствия, а то и больше, мне была точно обеспечена.
Понимал, что не знаю толком ни одного предмета. Каждый день допоздна сидел над домашними заданиями: страх перед учителями был столь велик, что не делать уроки я не мог. Утро в школе начиналось с того, что преподаватели ходили по классу между рядами и проверяли, выполнена работа или нет. В детском саду я носил очки — у меня было плохое зрение, а в школе перестал их надевать — стеснялся, и в результате не видел ничего из того, что написано на доске. Тогда я решил сесть за первую парту, чтобы освоить хоть один предмет. Выбрал физику. Но через несколько занятий учитель пересадил самых хулиганистых ребят с задних мест вперед, а меня — в самый конец. Поэтому ничего с физикой не получилось.
В седьмом классе директор нам сказала, что школьные годы мы будем вспоминать как лучшие в своей жизни. Меня это страшно удивило: если это лучшие годы, что ж дальше-то будет?! И что вспоминать? Серые мешковатые брюки с катышками, прилипающие к покрытому лаком стулу, отчего когда встаешь, раздается резкий звук отдираемой от сиденья ткани? Или мои ответы на уроках, которые тут же улетучивались из головы? Это — лучшее? Нет, подумал я, запомню то, что было на самом деле: ощущение глубокого отчаяния от серости, страха и бессмысленности.
— Но вы как-то не производите впечатления невротика. Наоборот, кажетесь человеком сильным и упрямым.
— Сейчас если что-то выводит меня из себя, то, как и отец, могу взорваться, негодовать, отстаивая свою точку зрения, даже интонации те же.
Но я рассказываю про детство, каким был тогда: внешне спокойным, все в себе копил. Меня даже во дворе прозвали «директор», мне тогда было лет пять: в общих играх я не участвовал, стоял в стороне, одетый в строгий черный костюмчик, и внимательно наблюдал за всеми. Завидев нас с тетей Наташей, дети говорили: «О, директор идет!»
— Родители, люди эмоциональные, даже, думаю, страстные, не могли ведь настраивать вас только на «хорошую учебу» и прочие рациональные вещи?
— Как раз из-за плохих отметок они меня не ругали... Да, они были очень эмоциональные, думали, что и я такой же. Иногда с любопытством спрашивали, кто мне нравится из одноклассниц. А мне никто особо не нравился, но, наверное, из-за этих вопросов я стал присматриваться к девочкам.
И мне понравилась одна, двоечница Смирнова, ее потом отчислили за неуспеваемость.
— Ощущение счастья в детстве было?
— Конечно! Возле школы, в Чапаевском переулке, между станциями метро «Сокол» и «Аэропорт», находились, как мы их называли, «каркасы»: недостроенное здание. Стены были разной высоты, от земли метра три — три с половиной. И мы с ребятами прыгали со стены на стену. Самым сложным было прыгнуть с низкой на высокую. Если ты не попадал, то мог упасть на лежащие внизу строительные обломки. Рискованно, но захватывало.
Еще запомнилась поездка с родителями на Валдай. Отец года за два начал рассказывать нам с мамой про это необыкновенное место, и Валдай стал нашей общей мечтой.
Папин друг, композитор Андрей Эшпай, уговорил его купить «Москвич», на нем мы и отправились. Едем. Дорога сначала шла ровно, а по мере приближения к знаменитой возвышенности все больше напоминала «американские горки» — подъем, спуск, опять подъем. Мама с папой сидели впереди, я — на заднем сиденье, среди вещей. В какой-то момент отцу показалось, что на скорости в шуме мотора появляется посторонний звук. Мама предложила разогнаться на очередной горке и, заглушив на спуске мотор, проверить, действительно ли есть шум. Так и сделали. На полном ходу отец вдруг увидел, что внизу вся дорога в колдобинах, но тормозить было поздно, и он попытался проскочить. Машину стало бросать вверх-вниз, вверх-вниз, а меня швыряло то к потолку, то на пол. Длилось это довольно долго, в чем дело, я не понимал, думал — случилась катастрофа, ведь разговоров о моторе я не слышал и на дорогу не смотрел.
Когда тряска закончились, я оказался на полу, заваленный вещами, что с родителями — непонятно. Решил подать голос, может, отзовутся. Крикнул что есть силы: «Я живой!» Они потом, вспоминая это, смеялись. Когда остановились, отец вышел, чтобы осмотреть машину. А чемоданы-то где? Они были намертво привязаны к верхнему багажнику толстой леской в несколько оборотов — остались только рваные концы. Пришлось возвращаться. Вещи местные жители сдали в милицию. Подумали: государственный груз — приняли самолетные бирки, оставшиеся от прежних поездок, за пломбировку.
На Валдае оказалось такое количество комаров, что невозможно было донести ложку с супом до рта. Единственным человеком, кто от них не страдал, была мама: ну садятся, ну кусают, пощелкала их — и все...
Евгений же Иванович, холерик по натуре, уже на подлете очередного комара начинал хлопать в воздухе ладонями и сильно нервничать. Ночь он не спал, вторую, после чего мы собрались и отправились назад. Так что столь вожделенного отцом земного валдайского рая не нашли, но поездка отчего-то вспоминается с удовольствием.
Где я становился абсолютно счастливым, так это в Одессе. Здесь мы с другом, Геной Скаргой, играли в войну возле стройки и огромной горы белого песка, лазали в катакомбы — это опасно, но мы все равно лазали, потому что страшно и интересно. А вот я ныряю в море, вижу свою летящую тень, мгновение — и перед глазами песчаное дно. Иногда, связав друг другу руки и ноги, прыгали с пирса в воду и плыли к берегу.
Выбравшись, чувствовали удовлетворение от победы над собой. Одесса всегда была радостью!
— А маму там помните?
— Мне лет восемь, в Одессе ливень, и мы с мамой, возвращаясь с моря, ползем по крутому откосу вверх. Кругом сплошная глина, которая от воды стала похожа на мыло. Вместо двадцати минут добирались до дома часа полтора, потому что пришлось идти в обход…
Мама мне маленькому иногда рассказывала сказки, одну из них я запомнил, передам ее вкратце. Жила-была старушка, очень бедная и очень добрая. Ничего у нее не было из еды, кроме лука, который она сама и выращивала. Только его и ела. То суп из него сварит, то потушит, то пожарит... И всех угощала, кто мимо шел.
Была она очень одинокая. И когда умерла, никто не пришел, некому было поплакать на ее могилке. Но с тех пор когда кто-то режет лук, всегда плачет. Это слезы по той доброй одинокой старушке. Такая сказка. А вообще мы с мамой мало времени проводили вместе. Мне рассказали потом: она думала, что ее болезнь заразна, и старалась поменьше быть со мной рядом...
Лет в одиннадцать я неожиданно спросил своего закадычного друга Гену, как бы он жил, если бы у него вдруг не стало мамы. Никаких видимых причин для такого вопроса не было, но я его задал. Значит, примеривал на себя такую ситуацию?
…Мы с отцом отдыхали рядом с военным пансионатом «Фрунзенское», снимали комнату в частном секторе. В день отъезда перед посадкой на катер он отозвал меня в сторону: «Я должен с тобой поговорить».
Я подумал, что он будет ругать меня за какую-то провинность. Но отец сказал: «Мамы больше нет…» В тот момент, услышав эти слова, я промолчал. Мелькнула мысль: не ругает... Уже потом, на катере, вдруг разрыдался. Как выяснилось, пока отец был на съемках, мама незаметно для домработницы, которая за ней присматривала, выскользнула из дома и уехала в Новосибирск к сестре. Пробыла там месяц, писала оттуда письма. Она была, как рассказывала сестра, в ровном расположении духа. Но однажды утром встала, вымыла в доме полы, прибралась и ушла на вокзал. Там все было кончено: она бросилась под поезд, не вынеся болезни. Первым, кто рассказал мне, как она погибла, был мой друг Гена. Он все узнал от своих родителей-актеров. Мама написала мне прощальное письмо, которое я увидел позже.
Она была религиозным человеком, ездила в Троице-Сергиеву лавру, отец получил разрешение на ее отпевание и похороны по-христиански. Еще при маминой жизни я случайно обнаружил, что у меня в школьной форме зашит крестик: это мама его зашила...
Когда мы вернулись в Москву, тетя Наташа уже с нами не жила — она ушла, получила свою жилплощадь. Через какое-то время папа сказал, что в доме должна быть женщина, нельзя нам оставаться одним. В его жизни тогда появилась актриса Валентина Шарыкина. Ну и хорошо. Никаких сложностей у нас с ней не возникло, наоборот, я с удовольствием ее принял, помню, пытался даже развлечь, играл с ней в маленький бильярд.
В детстве к Новому году я покупал огромное количество хлопушек и взрывал их.
Иногда представлял себя ковбоем или индейцем, в которого кто-то стреляет. В спальне у отца и тети Вали под одну из ножек кровати клал синий кусочек картона с серой, вытащенный из хлопушки. Я убегал от воображаемого врага, с разбега кидался на кровать, делал кувырок по направлению к той ножке, под которой лежала сера, и в последний момент раздавался «выстрел». Однажды положил «снаряд» под ножку, но отвлекся и забыл про него. Вечером вернулись отец с тетей Валей, я пошел спать, они отправились к себе в комнату. Тетя Валя легла — и ничего. А Евгений Иванович в полной темноте сел на свою половину кровати — и раздался выстрел! Меня не ругали, наоборот, смеялись, подумали, что я специально их разыграл.
— При такой фантазии вы думали о том, чтобы выбрать какую-нибудь творческую профессию?
— Мы с Геной кем только не мечтали быть, наконец классе в восьмом друг сказал, что хочет стать писателем.
И я захотел, не написав ни строчки. В девятом классе Гена объявил, что идет в актеры, он ведь из театральной семьи. Ну, думаю, надо и мне туда же, куда деваться? По всем предметам я учился более чем средне, ничто меня особенно не интересовало.
— Как Евгений Иванович к этому отнесся?
— Спросил, что, по моему мнению, самое сложное в профессии актера. Я ответил — выучить текст. Отец сказал, что выучить текст — последнее дело. Как? — удивился я. Тут стихотворение-то к уроку не выучить, да еще надо перед всем классом его прочитать! «Ладно, если бы я не видел у тебя способностей, то отговорил бы…»
— не знаю, из чего Евгений Иванович сделал вывод про мои способности. Однажды, мне было лет восемь, родители вечером были свободны, и у меня возник такой кураж от ощущения дома и семьи! Я встал перед холодильником в нашей коммунальной квартире и сыграл перед ними пантомиму на тему операции на сердце: показывал, как врач разрезал грудь больного — и не знает, что и как надо делать. Сначала достал кишки, положил в таз, брезгливо вытер руки о штаны, потом доставал все новые и новые органы, не понимал их предназначения, какие-то откладывал в сторону, какие-то возвращал назад. Вынул сердце — оно билось в его руке. Потом кое-как запихал все обратно и зашил. Мама с отцом хохотали. Наверное, Евгений Иванович запомнил этот случай или видел другие проявления моих актерских задатков, не знаю, но мы начали готовиться.
Попытались за лето выучить прозу. А я как раз читал книгу Сомерсета Моэма, и мне понравился один рассказ. Выучил наизусть. Пришла пора произнести текст перед Евгением Ивановичем. Я его побаивался, ведь если что-то шло не так, он начинал нервничать, а это было для меня смертельным номером. Наконец отважился: голос дрожит, текста не помню. Рассказ смешной, а я на третьей строчке заплакал. Но папа не рассердился, предложил подготовить что-нибудь из Достоевского, который был его любимым писателем. Выбрал «Записки из подполья», первую главу. «Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек» — и так далее.
— Удивительно: белокурый мальчик с ангельским взором, каким мы помним вас по «Подростку», хотя снимались вы там не отроком, — и вдруг такой текст!
—Да. Выучили еще стихотворение и басню, и отец сказал, что надо почитать перед кем-нибудь еще. Решили позвать его сестру, тетю Марусю. Она учительница литературы, то есть в чтецком искусстве разбирается и в актерстве тоже понимает. Я встал перед ними, и меня вдруг начало трясти от страха. Не знал, что делать.
Мне в то время нравились фильмы про каратистов, и когда стоял перед папой и тетей Марусей, мгновенно возникла мысль: а что, если закричать, как каратист, когда он разбивает несколько кирпичей, лежащих один поверх другого? Тетя, подумал я, вздрогнет, и ее состояние приблизится к моему, то есть мы окажемся внутренне на равных. И я закричал! Тетя Маруся испугалась, пока она приходила в себя, я начал тараторить текст.
— Вы вообще были театральным ребенком?
— Что вы!
В театр ходил считанные разы. И где находятся Школа-студия МХАТ и Щукинское училище, куда я хотел поступать, не знал. В центр Москвы не ездил: ходил пешком до школы и обратно, в свободное время уроки делал — некогда и незачем мне было разъезжать. Сказал отцу, что не подозреваю даже, как добраться до театрального училища. Хорошо, что он сам привез меня в Школу-студию на прослушивание.
Зашла наша «десятка». Только бы, думаю, не вызвали первым. И тут слышу: «Ташков». Выхожу, внутри все дрожит. Комиссия на меня не обращает внимания, как я потом понял, специально, чтобы дать мне возможность совладать с собой. Думаю: отличная пауза, сейчас и следует крикнуть по-каратистски. Закричал, все головы вскинули и смотрят на меня в оцепенении.
И вдруг Евгений Радомысленский, профессор, преподаватель, в свою очередь как закричит: «Что вы себе позволяете?! Вон отсюда, хулиган!» Я попытался оправдаться, но слезы наворачивались и голос срывался. За дверями меня обступили абитуриенты: «Что случилось?» Они услышали крик, и почти сразу же я вышел. «Ничего, ничего», — говорю. Хожу по коридору туда-сюда, дожидаюсь Евгения Вениаминовича — хочу объяснить ему свое поведение на прослушивании.
Прослушали мою «десятку», никого не взяли, вышел Радомысленский, я к нему: «Понимаете, я хотел преодолеть психологический барьер…» На что он совершенно спокойно: «Все понимаю, успокойся». И положил мне на плечо руку. Я вроде уже успокоился, но из-за его сочувствия на меня накатила волна жалости к себе, опять слезы подступили.
«Я не хотел первым, хотя бы пятым или седьмым…» — «Хорошо, пойдешь седьмым». И, несмотря на то что я уже смирился с провалом, вернулся в аудиторию. Долго слушать меня не стали, оборвали достаточно быстро, но чем-то я Радомысленского заинтересовал.
— Вы постепенно превращались из домашнего мальчика в самостоятельного молодого человека?
— В каких-то вещах я уже был самостоятельным, например сам готовил: пришлось научиться этому, когда мамы не стало и ушла домработница. У тети Вали Шарыкиной не было времени стоять у плиты — она актриса, ездила на гастроли, вечерами играла в спектаклях. Лет в тринадцать мне однажды захотелось блинов.
Позвонил товарищу, спросил, умеет ли его мать печь блины, и она мне все рассказала. С тех пор стал готовить сам.
А вообще ощущение самостоятельности появилось после института, когда я стал сниматься и материально себя обеспечивать. Работая над картиной «Уроки французского», отец встретил свою будущую жену, актрису Таню Васильеву, теперь она известна как Татьяна Ташкова. А вскоре после съемок фильма «Подросток» Таня забеременела. Тогда-то я и решил, что пора стать независимым от родительского дома. Переехал сначала в общежитие, потом театр дал мне комнату в коммуналке. Туда я привел свою первую жену. Всего я был трижды женат официально. Первый брак продлился год, второй — семь лет, третий недолго, но в нем у меня родился сын Иван. Видимо, с семейной жизнью у меня получилось так же, как с секциями в детстве.
Не дотянул я до собственного идеала...
— Слышала, Евгений Иванович был, что называется, правильным человеком. Вам это передалось?
— Например, у него были книги популярных западных диетологов, которые тогда в стране не продавались, где-то он их доставал, и я тоже этих книг начитался. Но поесть любил. Помню, в училище решил взять неделю отпуска, сказав, что заболел. Сам же просто решил неделю не ходить на занятия, чтобы нормально поесть — на приготовление еды ведь нужно время, а с учебой его никогда не хватало… Неделю я от души наворачивал за обе щеки, пришел в училище, прибавив в весе. Однокурсники удивились, как я умудрился потолстеть болея...
— Отец сильно влиял на вас?
— Евгений Иванович был немногословным, но когда бросал какие-то реплики, они дорогого стоили. Я учился в восьмом классе, и он как-то сказал мне: «У тебя много слов-паразитов. Веди дневник, это поможет от них избавиться». Я стал писать, точнее, излагать в письменной форме претензии к самому себе: как я несовершенен, плохо себя чувствую, энергии у меня мало... Потом сообразил — это не то и стал писать, каким хочу стать. Ничего из этого не выполнял, у меня портилось настроение, и я перестал вести дневник...
— Такая рефлексия, по-моему, неплохое качество для творческого человека. Но будучи, как я поняла, человеком не слишком открытым, как вы себя чувствовали на первых порах в качестве актера?
— Поначалу прятал любые проявления эмоций — боялся показаться слабым.
«Что вы все время такой мрачный на сцене?» — спрашивали педагоги. «Как? — думаю. — Я вроде даже улыбался». Дома, поймав эмоциональное состояние, в котором пребывал, когда делал этюд, и на лице моем, как мне казалось, была улыбка, побежал к зеркалу, чтобы увидеть — так это или нет. На меня смотрел если не мрачный, то уж точно очень серьезный человек... Помню, на первом курсе был показ самостоятельно подготовленных отрывков. Я выбрал кусок из пьесы Марселя Паньоля «Топаз». После просмотра всех работ педагог, делая замечания, дошел до меня. Откашлялся, помолчал и говорит: «Топаз»... М-да-а...» — это все его слова. Затем перешел к обсуждению следующего отрывка. На сцене я был зажат.
К тому же заметил, что начал наблюдать за собой со стороны, и не мог от этого избавиться. Подумал — а вдруг я схожу с ума?! Решил посоветоваться с однокурсницей. «У меня то же самое!» — сказала она. И я успокоился. Но в конце первого курса услышал от педагогов, что пора начинать думать о выпускных спектаклях. Как? Я еще ничего не умею, а мне уже говорят о финале?! Тогда я задумался о переходе в Щукинское училище на второй курс. Там дипломные спектакли начинали репетировать только через год.
Следующий отрывок готовил уже в Щукинском, под руководством отца, о чем никому не говорил. Но на сцене случился курьез: у меня вдруг потекло из носа, причем потоком. Тогда я уже катался на лыжах, бегал, обливался холодной водой на морозе, то есть был закаленным, откуда насморк? Платка я на сцену не взял — ничто ведь не предвещало такого эксцесса.
Я все время отворачивался и шмыгал носом, думая лишь о том, когда смогу на секунду уйти со сцены. В середине отрывка нашел подходящий момент и выскочил за кулисы, чтобы высморкаться. А там полно однокурсников, которые облепили меня: «Что с тобой? Что тебе нужно?» Я: «Ничего!» — и пошел доигрывать. Высморкаться так и не удалось. Но, несмотря ни на что, отрывок был так хорошо выстроен Евгением Ивановичем, что прошел «на ура». Только к выпускному четвертому курсу я наконец почувствовал себя вполне уверенным в профессии.
— Что было по окончании училища?
— Показывался в Малом театре с отрывком из «Гамлета». Это была сцена разговора Гамлета с матерью, который подслушивает Полоний.
А актер, исполнявший Полония, не пришел. Я решил импровизировать, предварительно проверив, что находится за кулисой, которую я должен отдернуть (как известно, там по пьесе прячется Полоний, которого Гамлет закалывает через портьеру). Увидел, что там небольшое пустое пространство, и успокоился. Дело происходило не в основном зале, а в помещении для собраний, а что обычно ставили в таких помещениях в советские годы? В общем, играю, кричу: «Ага, здесь крысы!», делаю укол шпагой и отдергиваю занавес. А за ним… бюст Ленина на постаменте, прямо на уровне моего лица. Раньше я его не заметил, потому что смотрел за кулису сбоку, с другой стороны.
Но, несмотря на казус, в театр меня приняли. Проработал один сезон, потом уже был Театр Советской Армии. Там проходил армейскую службу, да так и остался на десять лет.
Опять столкнулся с Достоевским, играл князя Мышкина в «Идиоте» в постановке Юрия Еремина. Когда его назначили главным режиссером Театра им. Пушкина, он пригласил меня туда. И снова Достоевский. Первым спектаклем Еремина в Пушкинском были «Бесы». Мне досталась роль Верховенского. Через восемь лет я уволился — ушел в свободное плавание: съемки, антрепризы... Даже поставил собственную пьесу, в которой и сыграл. Несколько лет мы возили ее по стране, пока не решили, что хватит. Мы — это я и Лена Коренева. Она исполняла одну из главных ролей. Мы вместе сочиняли спектакль, боролись с продюсерами за него и за наших друзей-актеров. А когда закрылись, вместе пошли в лес и сожгли афиши. Я всегда с ней советуюсь по творческим и другим вопросам.
— Вы с отцом со временем стали общаться на равных?
— Я ведь с ним не раз работал, хотя это непросто. На съемочной площадке я был не только сыном, но и актером, и такое совмещение «ролей» меня тяготило. Когда он предложил мне сыграть Федора Михайловича в своей картине «Три женщины Достоевского», я вспомнил съемки в «Подростке» и решил все хорошо взвесить. Неожиданно подумал: зачем судьба второй раз подбрасывает мне похожую ситуацию? Значит, я должен прожить ее и пройти стадию каких-то новых взаимоотношений с отцом, что-то узнать и о себе, и о нем.
— И что нового вы о нем тогда узнали?
— На последней картине оказалось, что нам легче стало работать друг с другом — мы были как сообщающиеся сосуды.
Эмоционально для него это было важно. Я в очередной раз убедился в его несгибаемой воле и способности к долготерпению. В 83 года снимать на мизерные деньги, когда то одно, то другое не ладится, все время находиться в режиме фальстарта, ожидания — снимаем через неделю, нет, через две, нет, через три месяца — потом выдавать на-гора — для этого нужен тот еще характер!! Он был уже не слишком здоровым человеком, мягко говоря, но ни разу не подвел, а смены по 12 часов. Никогда не жаловался. Только с Таней по вечерам делился, чего ему это стоило.
— Ощущение той семьи, хотя Евгений Иванович был счастлив в последнем и долгом браке, оставалось?
— Таня, папина вторая жена, до последнего дня была его опорой, другом, любовью.
Он был с ней счастлив. Она родила сына, моего брата. Алексей пошел по стопам отца — стал режиссером. Когда мы собирались все вместе у них дома, отец радовался. Но если разговор заходил о маме, он не мог вспоминать ее спокойно.
Однажды у него брали телеинтервью, где он рассказывал о ней, для передачи Леонида Филатова «Чтобы помнили». После окончания съемки папа пошел проводить съемочную группу до лифта и упал: у него случился инсульт.
— А вы маму часто вспоминаете?
— Я редко о ней говорю. У меня дома не висят фотографии — ни свои, ни родственников. Зачем в суете скользить взглядом по их лицам? И старые снимки я не пересматриваю — все живы в моем сердце...
Подпишись на наш канал в Telegram