Подружки уже семьи завели, а я об этом и не думала. Быть актрисой — да, а замуж — как сложится. Лелеяла свою влюбленность, даже безответную, страдала, вела дневник... И не хотелось, чтобы это состояние нарушилось близостью. Романтизм во мне жил. Я странного склада человек, с придурью.
— На съемках фильма «Здравствуй и прощай» я жила в обычном частном доме, и соседи хозяев позвали меня на свадьбу. Среди гостей была одна пара: муж — неказистый, а жена — рослая, статная, с тяжелым узлом пшеничных волос. Когда уже выпили, разгулялись, она встала в своей длинной пышной юбке, приколола к волосам цветок и пошла плясать цыганочку. Все только на нее смотрели, мужики начали вокруг коленца выкидывать... Тот плюгавый, который муж, сидел за столом и шипел: «Ну, зараза, приедем домой, я те дам, я те дам!» А она так упоительно танцевала, так колесила своей юбкой! Глядя на эту женщину, я подумала: моя героиня, Шурка, она такая же — вольная. Как и я сама — неуправляемая, строптивая. Но не всегда выставляю это напоказ. В детстве любила ховаться под каким-нибудь кустом: сделаю хатку и сижу. Способность затаиться осталась во мне до сих пор. Звонит приятельница, зовет погулять, а я себя плохо чувствую, лежу. Пятнадцать минут лежу, двадцать, полчаса — и как вскочу, как побегу! Приятельница перезванивает, а я уже не дома. Я затаенная, если надо принять решение, долго раздумываю, собираюсь. Но уж если собралась...
Мама была человеком поразительной жизненной энергии и стойкости. Работала много, никогда без дела ее не видели. И веселиться умела: ни одна свадьба без нее не обходилась, первая певунья и плясунья. На нашем хуторе маму любили и жалели. Когда я появилась на свет — а родила она меня в тридцать девять, — несли детское приданое: кто сорочку, кто полотенце. Хотя где брали ткань? Ничего же не было, мама мне что-то шила из брошенных немцами — дело вскоре после войны происходило — плащ-палаток, из парашютного шелка.
Есть фотография, где я, крошечная, сижу на венском стуле. В руке цветок — значит, лето и мне еще нет года, потому что родилась не двадцать первого июля, как везде пишут, а двадцать первого ноября. (Потерялась метрика, ну и записали меня, когда паспорт получала, тем числом, которое оказалось ближе.) Сижу я в рубашечке и нарядном чепчике, сшитых мамой, а под чепчиком — лысая голова. С этой фотографией у мамы была связана история:
— Пришел фотограф, увидел тебя и сказал: «Давайте я сниму вашу очаровательную блондинку».
— Какая блондинка, когда я была без волос?
— Так он сказал, — ответила мама.
Значит, надела на меня чепчик, платьице хорошенькое, так меня и запечатлели. Мама, рукодельница, не только дочку обшивала, но и любимого племянника Колечку. Многими талантами обладала: шила, вязала, пела, вкусно готовила.
Отец ушел от нас сразу после моего рождения. Жил с новой семьей на нашей улице, но я с ним не общалась. Только «здравствуй» и «до свидания», никаких разговоров. Не принято у нас на Кубани лезть к человеку, который тебе как посторонний, нет интеллигентских рефлексий. У мамы были интересные отношения с ее сестрой. Когда мы уже уехали из станицы, приезжали к ней в гости. Подходили к калитке, тетя Галя шла нам навстречу, начинала плакать от радости, мама тоже пускала слезу. Но через пять минут кто-то из них обязательно вспоминал давнюю обиду и начиналась ссора. Мы с мамой уходили к дяде Андрюше, оставались там ночевать. Спустя два дня являлась тетя Галя: «А, так вы приехали к Андрею, не ко мне?» И мы возвращались к ней. На моей родине люди живут проще, не мудрствуют. Хотят — ругаются, хотят — не разговаривают. Так и я не придавала никакого значения тому, что мы с отцом лишним словом не перекинемся при встречах. Тем более что у меня отчим появился, мы переехали с хутора в город Усть-Лабинск. Позднее, когда отец уже умер от последствий фронтового ранения, меня нашел его сын — мой брат Валерка. Мы с ним переписывались, он в гости в Москву приезжал.
Отчим ко мне хорошо относился, но в воспитании участия не принимал. Только мама. Меня все детство ругали — несмотря на застенчивость, я была прокудная. Школьницей могла поехать в Краснодар посмотреть спектакль в драмтеатре и вернуться в свой город не успевала — поезда уже не ходили. Ночевала у подружки, а дома меня потом отчитывали. У нас в семье не говорили «мамочка», «доченька», не сюсюкали. Не холодно себя вели, но сдержанно. Помню, уже учась в театральном, я приехала на летние каникулы домой, а мама, оказывается, пошла встречать на вокзал другой дорогой, и мы разминулись. Выхожу из дома на улицу — она бежит с букетиком садовых цветов, радостная, но такого, чтобы целоваться, обниматься, не было. На Кубани не приняты телячьи нежности: казаки детей держат в строгости.
— Как она воспринимала ваше желание стать актрисой?
— Мама считала, что надежнее быть учительницей или бухгалтером. Говорила, что в артистки меня не возьмут: ноги большие, уши большие, сутулая, лицо конопатое. А я уже в юности была одержима идеей стать актрисой. Даже на свидания не ходила: если на танцы, то с другими девчонками за компанию — не для того, чтобы мальчикам понравиться. Влюблялась, конечно, кто-то меня провожал, записки от кого-то передавали... Но не более. Я знала, что должна уехать из своего городка и поступить в театральный. Когда училась в старших классах, а потом в вечерней школе, куда пошла, чтобы днем работать и помогать маме с отчимом, посещала хоровой кружок, танцевальный, играла в самодеятельном театре. Меня привлекал МХАТ, но в Школу-студию я не поступила. Вообще никуда не прошла — ни в первый год, ни во второй, ни в третий.
Однажды, не поступив, поехала с подружкой на Азовское море: еще я хотела стать яхтсменкой, а в Таганроге был яхт-клуб. Занятия там проходили вечером, днем предстояло работать. Пошли на стройку учиться на маляров-штукатуров. Штукатуром я оказалась совершенно бездарным. Наша начальница Нина по фамилии Мина кричала: «Я эту Людку в бочке с цементом утоплю!» Надо было на мастерок набирать раствор и точным движением, похожим на то, какое используют в теннисе, бросать на стену и разглаживать специальной дощечкой. Я кидала на стену раствор — он летел обратно в меня. Но и помимо этого работа оказалась тяжелой. Если ломался подъемник, мы, ученицы, тащили раствор на пятый, например, этаж. Осенними и зимними ночами, чтобы стены быстрее сохли, топили «буржуйки», и тот, кто дежурил, бегал из квартиры в квартиру, поддерживая огонь в печках. Спать хотелось неимоверно. Присядешь на лавку, стоящую тут же, и сразу засыпаешь. Один раз задремала возле печки, металлическая застежка на поясе для чулок нагрелась и обожгла ногу. Отдежуришь, а утром надо опять идти «на раствор». После работы мы, вернувшись в общежитие, падали от усталости. Какой там яхт-клуб! Только Таганрогский драматический театр, куда я иногда бегала по выходным, скрашивал существование. От тяжелой работы и недосыпа похудела на десять килограммов. «Не пущу тебя больше туда!» — сказала мама, когда я приехала в отпуск. А я и не собиралась возвращаться на стройку — опять поехала в Москву поступать в театральное. И опять пролетела.
Не пройдя в третий раз, вместе с другими провалившимися отправилась по приглашению рязанского ТЮЗа работать там. Играла не пойми что — уверенности в себе не было. Хотя подруга, с которой мы приехали в Рязань, говорила мне годы спустя: «Вспоминаю, как придем мы с тобой после спектакля, собираемся спать... — А спали мы сначала на полу, потом нам топчаны поставили. Столом служил ящик, в котором мне из дому прислали сухофрукты. — И вот сижу я за столом, а ты лежишь такая большая, белотелая, вьющиеся волосы раскинуты... А я маленькая, с большим носом, тремя волосинами, тюзовская пискунья. Смотрю на тебя, красавицу, и плачу от того, что такая уродка». Но я тогда была о своей внешности, как и о способностях, невысокого мнения.
В театральные поступала четыре раза, и никуда меня не брали. После очередной попытки вернулась в Рязань и стала ждать результатов. Звоню в Щукинское училище — и вдруг слышу, что меня зачислили. Почувствовала себя как спущенная шина. Победила, а радости нет: так долго к этому шла, что устала. Дома сказала маме, мол, поступила в артистки, она удивилась: решила, что я уже передумала. Когда начала сниматься, мама не гордилась мной перед людьми, наоборот, тяготилась вниманием односельчан: «Надоели — пристают и пристают». Приехав на съемки «Здравствуй и прощай», где я то с высокой температурой снималась, то меня водой поливали, качала головой: «Ой-ой-ой, так не годится».
— Легко дался переезд в Москву?
— В первое мое появление Москва меня раздавила, я рыдала: большой и шумный город, людей много и все разные. И первый год в столице, уже после поступления, — это был ужас. Даже климат не подходил: я выросла в теплом и сухом, сырость и холод средней полосы мне все-таки тяжелы. Но постепенно привыкала. Почти все приезжие из нашей группы в Щукинском училище снимали жилье, мы с приятельницей ушли жить на Арбат. Одна пьяница сдавала студентам целый подвал, нас там много поселилось. Стены обшарпанные, канализации не было... Но в подвале гужевались большой веселой компанией, кто угодно приходил в гости.
Стала посещать театры. Мне нравился классический — с бархатными креслами, открывающимся занавесом, нравилась актриса Алла Тарасова — такая гранд-дама, «бель фам», с выразительными бровями, страдающая. Помню, приехал на гастроли ленинградский БДТ, я сидела на галерке, ничего не слышала, но, вытянув шею, видела на сцене Татьяну Доронину — полную, в красном бархатном платье. Глядя на ее игру, думала: если бы я была во МХАТе, тоже бы так двигалась, так разговаривала.
Себя я видела только в театре. Но что за будущее ожидало меня как актрису, никто не понимал. Вот Ира Купченко была звездой курса и любимицей нашего педагога Марианны Рубеновны Тер-Захаровой. Мы с Ирой готовили совместный отрывок и подружились. Помню, покупали в арбатском гастрономе палочки сайды, жаренные в сухарях, и ели их с майонезом — вкуснота! Но мы с Купченко совсем разные.
В Щукинском училище любили, чтобы играли каскадно, ярко, празднично — вахтанговская школа. Марианна Рубеновна хотела видеть меня похожей на Нину Русланову, учившуюся на курс старше: типаж у нас один и тот же — народный. Русланова на сцене была яростной. Однажды дали роль на сопротивление, то есть противоположную ее актерскому темпераменту, — женщины, прикованной к инвалидному креслу. Нина умудрилась в ходе диалога вскочить с кресла и побежать. Я на такой выплеск чувств не была способна. Мне наша педагог говорила: «Переиграй себя». А я всегда ощущала свой потолок и не могла его пробить. Может, поэтому мастер мной особенно не занималась: не знала, что с такой студенткой делать. Пробовала играть то одно, то другое, в итоге, замечу, могу в профессии многое, но в молодости до этого было далеко. Я не высовывалась — во мне гораздо больше смирения, чем может показаться.
Тер-Захарова удивительным образом умела пристраивать своих выпускников, даже середняков. Меня же никуда после училища приткнуть не могла — не брали. Куда было деваться? Ехать в провинцию не хотелось. Неожиданно узнала, что режиссер Станислав Ростоцкий приступает к съемкам картины, где много женских ролей. Речь о фильме «...А зори здесь тихие». От отчаяния предложила себя на любую роль в массовой сцене — заработать хоть сколько-то денег. А Ростоцкий, увидев меня, объявил: «Мне нужна такая артистка бойкая — разглядел же он это во мне! — на роль сержанта Кирьяновой». Роль в сценарии маленькая, но я ее укрупнила, придумав, что Кирьянова будет настоящим солдатом в юбке.
Ростоцкий любил женщин, говорил: «Режиссер должен быть влюблен». Причем во всех актрис, которых в данный момент снимает. Станислав Иосифович непременно участвовал в наших посиделках и не мог находиться в этом цветнике на вторых ролях. Он замечательно рассказывал про свою жизнь, его даже прозвали Краснобаем. С юмором был, человек-праздник. И жутко сентиментальным, мог всплакнуть над чем угодно. Влюблялись ли мы в него? Нам, девчонкам, он казался слишком взрослым — сразу после съемок отмечали его пятидесятилетие. Главное, что с Ростоцким мы чувствовали себя как за каменной стеной, настолько он выглядел надежным. Мне дал совет: «Смотри, не понижай градус своей жизни». Это чтобы я не потеряла себя в профессии. Верил в меня.
Несколько первых съемочных дней терялась перед камерой: опыт в кино был мизерным — массовка. Не чувствовала ни рук, ни ног, а играла командира, отдающего приказы. Но когда потом посмотрела фильм, успокоилась: по Кирьяновой не видно, что я неопытная актриса. С этой роли началось мое кино.
Вскоре после «Зорь» Виталий Мельников позвал в картину «Здравствуй и прощай». Кажется, это я сказала Мельникову, когда он искал исполнительницу роли Надёжки, что есть молодая актриса Наталья Гундарева. Знали мы друг друга еще с Щукинского, где она училась на курс младше. И если я среди однокашников ходила в аутсайдерах, то Наташа у своих — в примадоннах. Она была уверена в себе и на сцене, и перед камерой, и в повседневности. Имела право: талантливая, мастеровитая, обаятельная, темпераментная, напористая. Это я предпочитаю плыть по течению, а она умела взять жизнь в свои руки, даже в мелочах. Приехали мы в Ленинград — оставалось снять сцены в павильоне. Раннее утро, осень, сыро, на улице темно. Идем в гостинице в буфет. Наташа решительным голосом заказывает:
— Две сардельки свиные, сметаны стакан...
Я робко:
— Наташа...
Она продолжает:
— Яичницу!
— Наташа, я не могу так плотно завтракать! Еще и погода плохая, ничего не хочется.
Гундарева непреклонна:
— Надо поесть на целый день.
Она была практичной. И при этом — веселой, заводной, компанейской. На съемках в Ростовской области стояла жара. Мы с Наташей резвились. В гостинице, приняв душ, заворачивались в простыни и выходили на балкон, опоясывавший весь этаж. Прогуливались напротив нашей двери, дразня своим видом живших по соседству кавказских и азиатских мужчин. И прыская от смеха, убегали к себе в номер. Если вечером засиживались в компании и я начинала шептать Гундаревой, не почувствуем ли мы себя завтра плохо, она пресекала мои сомнения: «Люся, все будет нормально». И действительно, все было лучше некуда. Наташа и роли свои выстраивала, не то что я, всегда игравшая по вдохновению. Сама человек не слабый, но ей подчинялась безоговорочно. Вообще, всегда дружила с теми, с кем снималась. Люблю дружить.
— А какое место в вашей жизни занимает любовь?
— Я влюбчивая, но люблю само это чувство, состояние влюбленности. В юности постоянно в нем находилась. Мир тогда был наполнен романтикой встреч, расставаний, солнечных дней, дождей, прилетов, отлетов... По молодости все нравятся друг другу. Вспоминаю, как на съемках ходили гулять, ломали сирень и черемуху, покупали дешевое вино, пили его на лавочках... Мир таков, каков ты сам, и для меня тогда он был наполнен любовью.
Помню, еще не была замужем и раз, когда снималась вдали от Москвы, в меня влюбился оператор. С операторами такое часто случается, поскольку смотрят на актрис сквозь глазок камеры и стараются увидеть в лучшем свете. И вот он все подшучивал надо мной, и было видно: я ему нравлюсь. Вернулась в Москву, он — в свой город, и вскоре звонит, спрашивает, что делаю. А я незадолго до того упала и сломала палец на руке. Сказала ухажеру, что сижу дома, палец в гипсе. «Ужасно! — посочувствовал он. — Может, нужна моя помощь?» Я удивилась: что это он? Палец сломала, не что-нибудь серьезное. Оператор прилетел, мы встретились, погуляли, я ходила с загипсованным пальцем. У человека был порыв увидеть меня, он примчался. Как не ценить такое отношение? Но чаще влюблялась безответно, мне это нравилось. Как-то на фестивале призналась одному режиссеру:
— Знаете, я в молодости была в вас влюблена.
— Я это чувствовал, — улыбнулся он.
Мне тогда, много лет назад, просто хотелось с ним общаться, находиться рядом. Ничего больше. Над нами подтрунивал Олег Янковский. Однажды всей съемочной группой сидели за столом, Олег стал шутки подпускать, я встала и ушла в гостиницу. Но даже мучения влюбленного человека прекрасны.
Подружки уже семьи завели, а я об этом и не думала. Быть актрисой — да, а замуж — как сложится. Может, сильно ни в кого не влюблялась. Говорю же, что лелеяла свою влюбленность, даже безответную, страдала, вела дневник... И не хотелось, чтобы это состояние нарушилось близостью. Романтизм во мне жил. Я странного склада человек, с придурью.
Мне было за тридцать, когда встретила своего будущего мужа Геннадия Воронина. Снималась в картине «Праздники детства» по прозе Василия Шукшина, мы с Геной играли супругов. Он начал за мной ухаживать. Сразу отметила: сильный, а глаза — светлые-светлые, небесные. Жила я в Сростках у одной женщины, и мы как-то пошли с ней за груздями. Притащили их, сидим перебираем. Поднимаю голову — идет Воронин, с ним наша режиссер Ренита Григорьева. У Гены — букет гладиолусов. Оказывается, пришел делать мне предложение руки и сердца. Сижу над грибами в штанах и фуфайке, в галошах, и все это никак не подходит к торжественности момента. Но Воронина это не смутило. Он был строг:
— Так, даю тебе на размышление минуту, потом ухожу.
Мы все посмеялись. Хозяйка моя говорит:
— Ладно, соглашайся.
Я немножко покобенилась — зачем сразу соглашаться, но ответила:
— Да.
Потом во дворе того дома, где жила, мы с Геной играли свадьбу, вся съемочная группа гуляла. Накрыли под яблонями стол, пригласили местного баяниста. Нам подарили красивые тканые половики, старинные вышитые наволочки. Это была предварительная свадьба, еще до росписи в ЗАГСе, потом в Москве устроили настоящую. Только маму я почему-то не позвала, и она обиделась.
— Как, встретив Геннадия, вы поняли, что это ваш мужчина?
— Ничего я не поняла. Не живу рассудком — только чувствами. Почему-то мы потянулись друг к другу, значит, что-то у нас оказалось общим. К примеру, оба не умели копить, не скупились. Я не жадная, а если выпью, вообще все отдам, поэтому мне нельзя пить. Но если без шуток, то когда сижу с компанией в ресторане и кто-то хочет за всех заплатить, все равно лезу со своими деньгами. Знаю, стоит где-нибудь выгадать, потом возникнет ситуация — все деньги спущу. И не могу жлобиться: когда за выполненную для меня работу просят девять тысяч сто рублей, дам десять. Вспоминаю, как моя дочь Василиса школьницей, а потом студенткой приносила домой какие-то вязаные салфетки, прочую мелочь: «Старушка на улице продавала, никто ничего не брал, мне ее жалко стало, я купила». Такие вот мы собрались. Впрочем, кто-то же должен быть в семье хоть немного практичным, расчетливым. У нас эту роль вынуждена была играть я.
Иногда моя расчетливость едва не выходила боком. В девяностые годы с Наташей Крачковской поехала в Узбекистан: пригласили сыграть в тамошнем сериале пару эпизодов, происходивших в баре. Наташе предстояло изображать подвыпившую тетку, мне — стоять за прилавком. Когда летели в самолете, Крачковская говорит: «Люсь, ну какая ты продавщица? — И правда — я крестьянка даже внешне, и добавляет: — На продавщицу похожа я, а ты сыграешь ту бабу-гулену». Потом предложили это режиссеру, он согласился. Сделали мне грим: один глаз подбит, второй ярко накрашен, куртка, мини-юбка. Снялись. А перед тем как ехать в аэропорт, узнали, что Крачковской купили обратный билет, а мне — нет. Провожавший нас договорился насчет меня с кем-то, дежурившим на стойке регистрации, и уехал. И вот Наташа удалилась на посадку — а меня не пускают. Мобильных телефонов не было, режиссеру или его помощнику не позвонить. Куда деваться? Брать такси и ехать назад? Тут я соображаю, что не помню, как называется маленький городок под Ташкентом, где мы снимались.
А после съемки мы еще сбегали на базар. О, Наташка Крачковская была асом в смысле покупок:
— Так, Люся, печенку берем, бараньи яйца берем...
— Зачем нам бараньи яйца?
— Я тебя научу их готовить, ты не представляешь, как это вкусно! Зелень берем, специи тоже...
Поэтому теперь я стояла в аэропорту с сумками, полными мяса, бараньих яиц, зелени. Но без денег: их обещали заплатить в Москве. И на рейс не брали. Стою, с мяса сквозь кошелку течет... Что делать — ночевать здесь? А Крачковская уже ушла, я не могу ей крикнуть: «Меня не сажают в самолет!» Но Наташка молодец. Увидев, что меня долго нет, поговорила с пилотом, вышла из салона, вернулась за мной. Мы с ней бежали с моими кошелками по полю, она втащила меня по трапу в самолет. Я вернулась домой, еще и денег подзаработала.
Гена говорил: «В тебе бабское щирое казачество сказывается». «Щирый» — значит «настоящий». Приятельница вот тоже: «Нет, Зайцева, ты прижимистая». Это потому что я люблю выйти из магазина, ничего не купив. «И ты только кажешься открытой, — подшучивает она, — а так ты закрытая». Да, я разная, и закрытая тоже. Чего все открывать-то? Даже близким своим не стоит какие-то вещи рассказывать. И жене от мужа надо иметь тайны.
— Если есть тайны, могут возникнуть подозрения. Вас муж не ревновал? Интересная женщина, вокруг мужчины-актеры...
— Гена никогда этого не выказывал, но я почувствовала еще в начале нашей жизни — он очень ревнив. В напряженные моменты заявляла: «Женился бы на дворничихе, может, тебе стало бы спокойнее». Он сам был красивым, видным и тоже ездил на съемки, но я его не ревновала — нет у меня этого в характере. Со временем не до ревности стало: Василису растили, много работали...
Жили по-разному. Гена сложным был. Как-то он встречался с Валентином Распутиным, они всю ночь проговорили, и потом писатель сказал: «В Гене неистребим дух детского дома». Почему попал туда, муж никому не рассказывал, даже мне. Знаю только, что с родителями почему-то не жил, его воспитывала бабушка, а когда она умерла, мальчика взяли в детдом. Там ему передали фотографии: красавица мама, папа военный. Родителей муж никогда не искал. Когда я предлагала узнать что-нибудь об их судьбе, закрывал тему. Однажды ссорились, и я в запале прокричала:
— Разве хорошие родители отдадут ребенка в детдом?
Гена тут же пресек:
— Не смей о моих родителях плохо говорить!
Уже в конце жизни он написал стихотворение:
Не корю я тебя, не ругаю.
Может, ты уже в жизни иной.
Я лишь руки твои вспоминаю,
Остальное я вспомню потом.
Кому это было посвящено? Скорее всего маме. Так мог написать только человек, прошедший суровую школу жизни и научившийся любить и прощать.
При этом Гена ни под кого не подстраивался — даже в мелочах. Если считал, что надо делать так и никак иначе, переубедить его не удавалось. К примеру, съев первое, в ту же тарелку, не помыв ее, накладывал второе. Произносил «капитализьм» или «тубаретка», хотя сам был человеком пишущим. Случалось, я робко встревала:
— Гена, надо говорить «капитализм»...
— Это у вас, а у нас — «капитализьм».
Воронин был непререкаем, даже если прямота ему вредила. Но настоящие люди мужа ценили, и он их ценил. А если переставал с кем-то общаться, вернуть доверие Гены было невозможно. Один друг, как он считал, его предал. Этот человек больше никогда не переступил порога нашего дома.
Какие-то черты моего характера муж не понимал. Считал тертой московской штучкой, сам же столицу не принял и не полюбил. Другое дело — Алтай, Дальний Восток. Когда мы познакомились, не хотел тут жить: не нравились Гене московские нравы, образ жизни. Я пыталась возражать, мол, каждый живет по-своему, за что Гена называл меня конформисткой. К женщинам он относился строго — не выносил неестественности, развязности. Однажды я пришла с банкета немного выпившей и увидела, что мужа это коробит, хотя он ничего не сказал. По его крестьянским представлениям женщина должна быть целомудренной во всех отношениях. Но меня, к счастью, никогда не заносило.
Поначалу, когда мы еще притирались, я пыталась смягчить Генины домостроевские взгляды. Убеждала, что в наше время трудно им соответствовать. Не получалось: я плакала, кричала о разводе. Вспоминаю, как в юности была влюблена в человека сложного (умею выбирать сложных людей, у меня легких не бывает). И все мне хотелось того парня переделать, пока кто-то не сказал: «Люсь, никого изменить нельзя — можно только приспособиться». Я это усвоила и старалась вспоминать, когда вышла замуж за Гену, который меня, надо признаться, переделать не стремился. Мы встретились уже зрелыми людьми. И я в какой-то момент окончательно усвоила, что он — такой. Основательный, земной. Земля — это не глина, не песок, не вода. Такого человека изменить невозможно. Муж стойким был. Но и сентиментальным. Мечтателем, выдумщиком, как многие, кого жизнь не баловала. При том хорошо видел людей, это я могла обольститься. Если говорил о какой-нибудь моей приятельнице, что ей не стоит доверять, так и оказывалось. И в своем домострое он, по большому счету, был прав, что я поняла со временем.
Меня и Василису Гена любил и баловал. Сам одевался скромно, но на нас денег не жалел. То колечко купит с бриллиантом, то сережки с голубыми топазами. Насчет женской одежды вкус у него был отменный — откуда? Никаких нарядов себе без него не покупала. Если сама выбирала юбку и начинала ее примерять, слышала иногда от него: «Мать, ну ты что этот мешок-то надела? У тебя же хорошая фигура. Так, берем ту юбку и ту блузку».
Василиса лет в четырнадцать, насмотревшись мультиков про далматинцев, захотела себе халат — белый с черными пятнами, длинный, «взрослый». Папа отправился на рынок и нашел такой. Позднее Василиса с классом поехала в Финляндию, так Гена купил ей у валютчиков доллары, чтобы она не чувствовала себя стесненной. Я старалась дочь ограничивать, папа — нет. Если я, когда Василиса была маленькой, наказывала ее, то муж — ни разу. Кубанское казачье воспитание какое? Точно по домострою. За провинность — отлупить. Бия сына в младости, получишь утеху в старости. Ну как отлупить? Скорее, шлепнуть. Хотя бы отругать. Гена не мог — боялся. Не потому ли, что сам в нежном возрасте много претерпел? Зато если требовалось решить в школе какую-то проблему нашего ребенка, туда шел Гена: несмотря на свою вспыльчивость, он когда надо был дипломатом. Сегодня Василиса совсем взрослая, но у дочки до сих пор ощущение, что я была с ней излишне строга. А папочка выполнял все, о чем она просила, готов был ради Василисы на край света поехать.
Муж был уникальным человеком, сейчас таких единицы. Великодушный, стойкий, работяга, просто пахарь, ответственный за меня, за дочку, за быт. Если в нашем многоэтажном доме кто-то делал ремонт, за инструментами шли к Гене. Любил работать руками, мог сделать скамейку или ларь, который поныне у нас стоит. На мужа можно было положиться во всем. Однажды ночью мы услышали, что на верхнем этаже стучат. Стук не прекращался. Мы поняли, что кто-то попал в беду и зовет таким образом на помощь. Выяснилось, что пожилая одинокая соседка пошла мыться, закрылась в ванной, а отпереть защелку не может. Собрались жильцы. Входная дверь не поддавалась. Вызванная машина с выдвижной лестницей не доставала до ее балкона — мешали провода. Между лестницей и перилами оставалось пустое пространство. Никто не решался лезть на восьмой этаж — один Гена взобрался, встал на последнюю ступеньку и, пролетев над бездной, спрыгнул на балкон.
Детдомовцы привыкают ни на кого не надеяться. Муж был очень приспособленным к жизни человеком. А я многое умею, но нужно, чтобы у меня интерес был. Мало понимаю в бытовой жизни, коня на скаку не остановлю.
— Но вы же выросли на Кубани! Одни столы, которые там накрывают, чего стоят!
— Недавно приятельница спросила: «Зайцева, почему ты всегда полуголодная?» Я сейчас живу одна, а для себя готовить не люблю. Иногда приду в магазин и думаю: куплю что-нибудь вкусное, готовое — например курицу жареную, к ней какой-нибудь салат и бутылку вина, сяду дома и буду есть и пить. Но тут же — да ну, не хочу. Вероятно, сказывается среда, в которой человек вырос: не выставляли у нас в семье на стол разносолов.
Мама хорошо готовила, но это было на уровне борща, жареной картошки, компота — жили мы скудно. Иногда, придя из школы, спрашивала:
— Мам, чего поесть?
Она отвечала:
— Жареные гвозди.
Ну, огурцы в бочках солили, помидоры, капусту. В капусту заталкивали маленькие арбузы и зимние яблоки, они там квасились. Делали потапцы, или, как в средней полосе России говорят, тюрю. Для меня сметана, сливочное масло были праздником. Слова «котлета» я в детстве не знала. Когда переехали в Усть-Лабинск, я, проходя мимо столовой, жадно смотрела сквозь ее большие окна внутрь. На столах стояли приборы, лежал нарезанный хлеб, а люди ели котлеты с подливой. Думала: вырасту, заработаю денег, пойду в столовую и наемся котлет.
Став студенткой, питалась еще хуже. Стипендия маленькая, спасибо мама иногда по двадцать рублей присылала да удавалось что-то подзаработать, снимаясь в массовке. Но иногда мы с девчонками и ребятами «шиковали» — собирались человека четыре и шли в ресторан «София». На десятку вот так наедались! Для приличия заказывали воду и потихоньку разливали под столом принесенное с собой дешевое вино. После сдачи актерского мастерства бежали в гастроном «Смоленский» и брали там колбасу, ветчину, свежий горячий хлеб, пиво. А когда занимались на Пушкинской улице в Театральной библиотеке, ходили в «Елисеевский»: хлеб «Рижский», сыр «Российский» или рокфор... Если была весна, у торговки на углу покупали пучок редиски. И пива темного, портера. Где-нибудь на Тверском бульваре садились на скамейку — и начиналось скромное, но пиршество.
Вкусно есть я начала, когда уже актрисой стала ездить по кинофестивалям и кинонеделям. Показ фильма, встреча, выступление и обязательно — банкет. Бифштексы, лангеты, закуски, вино... Дома же себя никогда не баловала. Мы с Геной жили скромно, на еде не зацикливались. Для него главными были кабачковая икра, жареная картошка, борщ, еще нам с его родного Алтая грибы присылали. Вот пасхальный стол я всегда делаю, кулич пеку. Капусту сама квасила, трехдневную, меня мама научила. На дни рождения пирог пекла капустный из скорого теста, мне рецепт рассказала личная повариха Хрущева. Там основной секрет в том, что свежую капусту надо тушить в сливках.
Никаких диет никогда не придерживалась, хотя и плотной была, и худой. Люблю чай сладкий, может потому, что в детстве сахара мало ела. Хлеб — белый: на Кубани ржаного не знали, только пшеничный. Сало — очень хорошо, с чесночком. Если в двенадцать ночи захочу сала с хлебом да с огурцом, да под рюмку водки — съем, выпью и лягу спать. Когда приезжаю на Кубань, там такие посиделки! Сорок градусов жары, на столе самогонка, жаренная на сале картошка, курица — тоже жареная, сало свежепосоленное, помидоры... Люди гуляют, а на следующий день встают в шесть утра — и на работу. Другой воздух, другая жизнь.
Люблю, как и Гена, людей простых, ничего из себя не строящих. Такой была, например, Любочка Соколова. Голубоглазая, органичная, наша, родная. Никогда из себя актрису не изображала, люди ее и воспринимали как свою. Иногда из-за такой «простоты» происходили смешные случаи. Мы с Любой ездили на вечер памяти дорогого для нас Василия Шукшина в станицу Клетская, где он умер. У Василия Макаровича снималась в «Печках-лавочках». Я сидела на студии и читала сценарий, а Шукшин прошел несколько раз мимо, поглядывая на меня, видно хотел понять, что за актриса, хотя мне предстояло сыграть фактически в массовке. Потом были съемки, Василий Макарович, помню, нервничал: незадолго до того ему не дали снять «Степана Разина». Вот и все наши встречи, но он сильно повлиял на мою жизнь: то, что я есть сейчас, во многом сложилось благодаря его фильмам и книгам.
Так вот, о нашей поездке с Любой Соколовой. Места в гостинице нам не хватило, поселили... в больнице, в пустовавшей палате. Сели мы на койки, сетки чуть не до полу провалились. Ладно, легли спать. А через стенку оказалась помывочная, куда всю ночь привозили пациентов. Мы до утра слушали разные звуки, крики и скандалы — в основном доставляли пьяниц. Как мы с Любой хохотали! Затем нас перевели в клуб: в большом холодном зале поставили две раскладушки. Перед нами была сцена, над ней — лозунг, так под лозунгом и спали. Но мы не цацы. Люба, несмотря на свою трудную жизнь, никогда не печалилась и не гневалась. Говорила, что обожает поездки, потому что ей опостылело сидеть дома, а на людях, да еще любивших ее, чувствовала себя прекрасно.
И мне нравится быть среди народа, запросто разговорюсь с кем-нибудь в метро или на вокзале. На встречи со зрителями я сейчас езжу редко, но если зовут в глубинку, обычно соглашаюсь. Там — не публика. Там — народ. Поехала в один провинциальный город, шесть часов в машине. В клубе было холодно, и во время выступления мне из зала вынесли... шаль. После концерта люди тащили на сцену банки с домашними заготовками. Потом принимающие накрыли для меня стол. Рядом сел начальник местного управления культуры. Вижу, хочет выпить и мне предложить, но не решается. Я:
— Чего вы менжуетесь? Выпьем.
— У нас тут коньячок есть...
— Давайте коньячку!
— Людмила Васильевна, правда?
— Конечно правда!
— Это ведь жизнь, близкая к жизни простой женщины, которую вы сыграли, скажем, в «Маленькой Вере» Василия Пичула. Сразу согласились на роль матери главной героини?
— Обычно, читая сценарии, я не понимаю, нравится мне или нет. Держу дистанцию между собой и окружающим, ничему не даю сильно входить в душу. Никогда не было мечты о конкретной роли, не страдала от того, что кого-то не сыграла. Прочитав сценарий «Маленькой Веры», поняла, что смогу сыграть эту замотанную жизнью тетку, которая не врубается в то, что происходит в ее семье, но не хотелось. Показалось, там слишком много быта. Посоветовала Васе взять кого-нибудь другого. Он стал меня уговаривать, сказал, что никого больше не видит в образе Вериной мамы. У меня даже проб не было. Вся история, рассказанная в фильме, — о юге. Там особые отношения между людьми, которые я как южанка хорошо знаю. И Вася был южанин. Ни до работы, ни во время ему ничего не надо было мне объяснять. Понимали друг друга с полуслова.
— Эта картина стала последней, снятой еще в Советском Союзе, где у вас серьезная роль. Как вы жили, когда в стране наступили перемены?
— До этого Гена снимался, сочинял и публиковал рассказы, писал сценарии, окончил Высшие режиссерские курсы и сделал три картины. Был полон планов. И вот все изменилось. Мужа звали на телевидение лепить какие-то стишки для рекламных роликов, он отказался. Работал директором магазина промтоваров, его ценили. Еще мы с ним преподавали в Институте культуры, в частном университете, студенты Гену обожали. Но то, что Воронина по-настоящему волновало, оказалось мало кому нужным.
Неожиданно муж заболел. Не помню, чтобы раньше он лежал даже с простудой, а тут случился инсульт. Гена остался не у дел и тяжело это переносил. Я старалась поддержать его морально, но утешать Воронина, сильного, самостоятельного по натуре, было трудно. Я купила подержанную дачку, Гене поначалу после Москвы жизнь за городом нравилась, но потом пребывание там — работать в огороде или в доме он уже не мог — стало надоедать. Даже в болезни он оставался мужчиной: не любил, если за ним ухаживали, не позволял, чтобы жалели. Сражался со своим недугом как мог. Был счастлив, когда родился внук Серафим, и нас с Василисой по-прежнему любил сильно и нежно. Но в какой-то момент мне показалось, что он устал — от бездеятельности, от почти беспомощности. Видимо, наступил предел его возможностей.
Не стало Гены, когда нашему Серафиму исполнился год. Но внук его запомнил. После инсульта Гена передвигался с палочкой, и Серафим года в два вдруг тоже стал брать палочку и ходить так по квартире. «Как деда Гена», — объяснял он нам, изумленным. Однажды спросил:
— Дедушка — а где он тут? — и обвел руками комнату.
— Его здесь нет, улетел.
— А ему там хорошо?
— Конечно.
Серафим задумался. Он безумно привязан к матери, моей дочери. Когда его привозили ко мне, я к вечеру и мультики включала, и как могла развлекала, а он все вздыхал и спрашивал: «Когда мама вернется?» Часам к десяти уже сидит скукожившись. Однажды я ему:
— Какой ты счастливый, Серафим, потому что к тебе мама придет. А ко мне моя мамочка — никогда.
И Гена тоже не придет, о чем я умолчала. Внук подумал и спросил:
— Тебе грустно?
— Да.
И он серьезно так произнес:
— Я понимаю тебя.
Ему года два с половиной было.
Да, до смерти Гены у меня была одна жизнь, а теперь — другая. Сейчас я всем ветрам открыта. В кино снимаюсь редко: предлагают каких-то непонятных теток или бабок играть, я отказываюсь. Хорошо, что Сергей Урсуляк позвал в свой «Тихий Дон» на роль Ильиничны, матери Григория Мелехова. Это были полтора года счастья! Меня выдернули из обыденной жизни, и я с радостью моталась в станицу Вешенскую, где мы жили и рядом с которой снимали. Партнер Сережа Маковецкий называл меня по роли — Ильинична. Как завидит, кричит: «Моя Ильинична идет!» Такой юморной, ему перед съемками никак не могли приклеить искусственную бороду — гримерша вместе со всеми хохотала. Летом я, надев поверх купальника сарафан, а на ноги шлепанцы, бегала, как в молодости, купаться — теперь уже на Дон. Сидела с ребятами и девчонками из съемочной группы на берегу реки, у костра. Со всеми актерами, даже с теми, кто моложе лет на сорок, подружилась. До сих пор переписываюсь с ними эсэмэсками.
Своего возраста я совсем не ощущаю, хотя мне в ноябре стукнуло семьдесят. Недавно сказала Серафиму:
— Помнишь, когда ты был поменьше, сказку рассказывала?.. — и называю ее. — Хочешь опять послушать?
Внук, которому всего шесть лет, ответил:
— Бабушка, это все — старинка.
Наверное, и мое прошлое — старинка. Конечно, я уже «еду с ярмарки». И все-таки, как говорится в эпиграфе к одной книге стихов, «Ярмарка кончилась. Но жизнь-то — нет!»
Подпишись на наш канал в Telegram