7days.ru Полная версия сайта

Юозас Будрайтис. Одинокий ковбой

«Тебя можно обвинить в бродяжничестве», — говорили мне в советские времена. Я никуда, ни к какой...

Юозас Будрайтис
Фото: Persona Stars
Читать на сайте 7days.ru

«Тебя можно обвинить в бродяжничестве», — говорили мне в советские времена. Я никуда, ни к какой конторе не был приписан. Даже не могли призвать на военные сборы, потому что не знали, где в данный момент отыскать. Жил от фильма к фильму, мотался благодаря съемкам по стране, просто к друзьям ездил. Из Вильнюса в Тбилиси, из Тбилиси в Киев, из Киева в Ленинград, из Ленинграда в Москву...

— Признаюсь, не воспринимаю вас как актера в традиционном смысле слова.

— Но я и не люблю актерскую игру, в кино особенно, поэтому не перевоплощался в своего персонажа никогда. Нельзя ради роли измениться, зачем изображать кого-то другого? Возьмите точно такого же, и пускай показывает себя. Я иду от того, что есть во мне, от своих положительных и отрицательных сторон, от неуверенности в себе, от несогласия с собой.

— Вам не страшно разоблачаться?

— Страшно, я боялся и сейчас боюсь. Но как быть, если влез в это дело под названием «кинематограф»? Набираешься смелости — и «раздеваешься» перед камерой, оказываясь свежим и беззащитным.

Может, в обычной жизни я бы все, что в себе не нравится, скрыл, желая выглядеть лучше, но в кино... В театре можно прикинуться кем-то: актер старается вызвать отклик у публики, потому и играет. А на съемочной площадке ты не перед зрительным залом, а перед объективом камеры, который называю «Божье око», стараюсь исповедоваться ему, и если удается, я счастлив.

Зрители в большинстве своем не догадываются, что мой персонаж — тоже я: уверены, что играю роль. Эта условность меня защищает, такое у меня прикрытие.

— Если не актерские способности, то что в вас, мальчишке, было особенного, пригодившегося потом в кино?

— Не знаю... Может, обостренное восприятие жизни. К маме относился более сочувственно, нежели братья и сестры, плакал, если она расстраивалась. Плакал и когда получал плохую отметку. Легким был на слезы, всякие сентиментальные порывы у меня случались, у дурака чувствительного.

— А помните, чем пахло детство?

— Первое, что всплывает в памяти, — запах хлеба в деревне, где мы с братьями и сестрами проводили лето. Вспоминаю, как тетя вынимала из печи румяный пахучий каравай, который пекся на доске, устланной аиром — растущей на озерах травой, а вместе с ним горячих «вороненков», слепленных из остатков теста. Тот деревенский хлеб мог стоять месяцами и не черстветь. Прижав каравай к груди, от него большим ножом отрезали ломти.

В деревне мы, мальчишки, сбивались в компанию и пасли скотину, которая была на каждом хуторе. К полудню девочки приносили нам еду — огромный кусок хлеба, намазанный маслом, сверху — большой кусок окорока, все это поедалось с огурцами, луком, творожным сыром, мед еще был. Эти запахи — следы в прошлое, следы в детство, оставшиеся во мне по сей день.

— Вы появились на свет в деревне?

— Да, в той самой, в средней Литве. Но сразу после войны мы переселились в Клайпеду. Ехали на студебекере со всем скарбом, отец — в кузове, а мы с сестрой — на коленях у мамы в кабине. Вдоль дороги валялась разбитая, еще дымящаяся военная техника, и чем ближе к Клайпеде, тем больше ее становилось. Город оказался почти сплошь руинами. Отец нашел недалеко от порта уцелевшее жилье, там и поселились, там родилось еще трое детей. Конечно, мне как старшему дел доставалось больше: присмотреть за братьями-сестрами, помочь по дому.

В Клайпеде мы прожили недолго: в 1947-м бежали, спасаясь от депортации. Нас тайком предупредили, что ночью за нами придут, родители быстро собрались, и мы уехали за пятьдесят километров, в провинцию. Там жилось полегче: в городе достаточно поголодали, а на новом месте, в селе, разбили огород, завели поросят, кур. Но главное, удалось скрыться.

— Как родители переносили выпавшие на долю семьи тяготы?

— Переносили как многие в те годы. Мама еще в довоенной Литве любила пить кофе в кафе и после войны завела такой порядок: в пять часов у нас дома было кофепитие. Помню, мальчишкой бегаешь на улице, играешь в футбол, но в пять часов все бросаешь — и домой, пить кофе.

Витаутас Жалакявичюс приступал к съемкам картины «Никто не хотел умирать» и позвал меня на роль одного из сыновей главного героя. Может, будь это другой режиссер, я снялся бы и больше о кино не думал
Фото: Ф. Гринберг/РИА Новости

— Отец с матерью были людьми непростыми?

— Дедушка по папиной линии — сапожник, великолепно шил обувь, получал заказы от высшего общества. Отец трудился на своей земле, правда надел имел небольшой. У мамы — ее девичья фамилия Дембенски — среди предков были кроме литовцев поляки. Она из дворян и получила другое воспитание, нежели отец, в молодости посещала разные курсы — по домоводству, поддержанию семейного очага, воспитанию детей. У нас дома лежали черные блестящие тетрадки в мягких обложках, где маминым красивым мелким почерком были записаны кулинарные рецепты, советы по ведению домашнего хозяйства и огородничеству, даже уроки по работе на ткацком станке.

Семья ее родителей до войны была зажиточной. Мама ходила в шляпке и перчатках. О той жизни в независимой Литве кое-что «рассказывали» нам, детям, висевшие в шкафах мамины платья, источавшие аромат необыкновенного шелка. Изящные ботинки, которые она носила еще в девушках, отличались такой прочностью, что служили ей и после войны. Вспоминаю и удивительные на ощупь и раскраску шелковые галстуки отца, тоже из прежней жизни, его запонки и мамины украшения. Когда родителей не было дома, мы иногда бросались рыться в этих сокровищах, надевали их на себя и бегали, нарядные, по квартире.

В поселке, где мама жила до замужества, ни одни танцы не начинались, пока не появлялась она, красавица. Поклонников было много, но влюбилась в моего отца, небогатого человека, и они прожили вместе всю жизнь. Бывало, спорили из-за чего-то, обижались друг на друга, но ненадолго. Жили хорошо, красиво и пятерых детей родили.

— А где работали родители после войны?

— Мама шила и вязала на станке знакомым, что было опасно, поскольку частное предпринимательство наказывалось. Устроилась на консервный завод, потом в психиатрическую больницу. Папа сначала трудился на фанерном заводе, потом перешел на комбинат Общества слепых, обучал их ремеслу, которое перенял у своего отца, — валять валенки: удобное занятие для людей невидящих.

Я тоже много времени проводил со слепыми. В общежитии читал им книги, которые еще и перекладывал на азбуку Брайля — освоил. Из книг, подаренных подопечными отца, сложилась моя первая библиотека. В шестнадцать лет меня отправили сопровождать двух слепых в Одессу к медицинскому светиле — академику Филатову.

— Чему вас научило общение с теми, кто лишен зрения?

— Знаете, они себя увечными не считали. Я их спрашивал, не лучше ли жить без руки, зато видеть. «Нет-нет, без руки я был бы инвалидом, а сейчас — здоровый человек», — отвечали слепые. Долго я с ними общался, на протяжении всего подросткового возраста, и понял, что никто ни от чего не огражден, у каждого, наверное, есть свой кусок несчастья, который в любой момент может проявиться. Такая мысль запала в сознание, и эту судьбоносную тяжесть с той поры носил в себе.

Только не подумайте, что я был тихим мальчиком: выделывал в школе такие штучки-дрючки, что больше тройки за поведение не получал, хотя учился хорошо.

— Окно, что ли, могли разбить?

— Ну, окно — ерунда, тут храбрости не надо. А вот подшутить над учителем, перепрыгнуть через высоченный забор или переплыть широкую реку нужна смелость. Наверное, меня распирала энергия, я не умещался в своем эмоциональном мире.

— Здесь уже рукой подать до творчества, верно?

— В школьные годы я мог со многими сверстниками побороться в смысле культурного развития, но особых проявлений каких-то своих талантов не помню. Да, участвовал в спектаклях, но это чтобы перед одноклассниками повыпендриваться. Подурачиться хотелось — детям, подросткам нравится же кривляться, бегать, кричать. В послевоенной Клайпеде мы среди руин играли в войну, позднее я играл в школьном театре — это одно и то же было. Развлекался. К тому же длинным был, стеснительным, а на сцене чувствовал себя свободнее. Потом в университете в театральной студии, в спектакле «Искушение святого Антония», получил роль монаха, меня хвалили, не знаю за что.

Я не собирался учиться на актера. В армии посещал вечернюю школу, чтобы не забыть школьную программу, и готовился в университет на юридический факультет
Фото: UnionWest Archive/Vostock Photo

— Когда вы поняли, что можете быть актером?

— Я не собирался учиться на актера. В армии посещал вечернюю школу, чтобы не забыть школьную программу, и готовился в университет на юридический факультет. Поступил, выбрал специальность «уголовное право», был уверен, что стану неплохим юристом. Один раз, правда, снялся в кино в эпизоде, это не произвело на меня впечатления.

И тут в моей жизни появился Витаутас Жалакявичюс, он приступал к съемкам картины «Никто не хотел умирать» и позвал меня на роль одного из сыновей главного героя. Может, будь это другой режиссер, я снялся бы и больше о кино не думал. Но меня просто захватил этот талантливый, интересный человек, притягивали его мышление, его взгляд на мир — вся его личность. После первой работы я захотел встретиться с ним на съемочной площадке еще.

— А юриспруденция?

— Оставалась, я не собирался ее бросать: не люблю незаконченных дел, да и ответственность перед отцом чувствовал — он видел сына адвокатом. Окончил университет, даже успел побывать помощником следователя, несколько дел провел. Но после «Никто не хотел умирать» мне предложили сняться в Эстонии в главной роли. Согласился — надеялся, если буду сниматься, потом снова увижусь с Жалакявичюсом, а ему долгое время не утверждали сценарии. Я ждал, ждал и снимался, снимался... Наконец дождался — он позвал меня в картину «Вся правда о Колумбе», потом было «Это сладкое слово — свобода!».

Увел он меня с выбранной стези и бросил в новый мир. Сказал: «Поезжай в Паневежис к Юозасу Мильтинису, поговори с ним». У него был необычный театр, оттуда вышли такие киноактеры, как Донатас Банионис, Альгимантас Масюлис. Я приехал, Мильтинис попросил что-нибудь почитать. Прочел стишок. «Не играешь? — сразу заметил он. — Это хорошо». Предложил поступать в его студию, а мною уже кино завладело.

Когда съемки «Никто не хотел умирать» закончились, я на лекциях в университете ловил себя на том, что в воображении всплывают камера, декорации, лицо режиссера или какого-нибудь актера... Представлял моменты своего существования в кадре, это щекотало нервы своеобразным нарциссизмом. В университетской аудитории вдруг ощущал легкий запах съемочного павильона. Не могу выразить словами, что это за запах, но я его до сих пор иногда улавливаю в воздухе в самом неожиданном месте: площадкой пахнет!

Кино начало открывать мне меня самого, я понял, что интересен себе. Положим, снимался в определенной сцене, еще стеснялся, чувствовал, что неорганичен, — и тут волей-неволей начинал прислушиваться к своему состоянию. Или, думая о характере своего персонажа, всматривался в собственное нутро и обнаруживал то, о чем не подозревал. Через роли шел к себе.

— Сложности испытывали?

— Я переживал, что плохо выговариваю текст: голос не был поставлен и с русским языком еще не освоился, произносил слова отвратительно. Смущался и впадал в самоуничижение, попросту ненавидел себя. «Не нервничай, — сказал Владимир Басов на съемках его картины «Щит и меч», — я тебя все равно переозвучу». Поначалу за меня говорили другие актеры, пришлось работать над речью, и потом я сам себя озвучивал.

Но язык — не самая большая сложность. В фильме «Никто не хотел умирать» есть сцена, где мой герой плачет. Рыдал я как мальчишка, и Жалакявичюс, уловив мое состояние, крикнул: «Все, сняли! — и тихо попросил кого-то: — Отвезите его в гостиницу». Не успел я очухаться, как меня посадили в машину. В гостинице пришел в себя, но не догадывался, что со мной произошло.

Актерской школы у меня не было, роль я делал по интуиции, я и сейчас существую перед камерой интуитивно. Но когда начал немножечко, капельку разбираться в кино, понял: в кадре нужно что-то подчеркнуть, что-то микшировать, что-то подать с другим градусом — иначе может выскочить очень личное и тебе самому станет неуютно и неприятно.

— Вас часто приглашали на роли тех, кто больше молчит, чем говорит. Например Николай Губенко — в «Подранки». Как думаете, почему вам предлагали неразговорчивых персонажей?

— Не знаю, я иногда просто угнетаю себя, думая, что никому не интересен и надо поменьше высказываться — поскольку порой болтлив. Раньше был очень общительным. Люблю, конечно, созерцание, уединение, но вряд ли это заслоняет другие мои качества. А может, не до конца себя знаю, недаром мне никогда не нравились всякие крупные мероприятия, собрания, особенно если надо произносить речи — всегда старался отстраниться. Еще когда человека три, могу высказаться, а если больше — комплексую. Но я совершенно незакрытый, хотя в кино мне и вправду приписали амплуа человека молчаливого, замкнутого. Вот у Юрия Елхова в фильме «Кошкодав Сильвер» я играл пьяницу, который сидел в своей комнате и никуда не выходил. Но в другой раз предложили перевоплотиться в директора зоопарка, который общался с животными и больше ни с кем. Там почти не было текста, и мне показалось, что это будет уже чересчур.

«Не нервничай, — сказал Владимир Басов на съемках его картины «Щит и меч», — я тебя все равно переозвучу». Кадр из фильма «Нейлон 100%»
Фото: ТАСС

— Может, дело не только в умении все сказать, не произнося ни слова. У ваших персонажей есть присутствие отсутствия. Это люди, которые здесь и не здесь, странные, как Наркис в «Опасном возрасте».

— В Наркисе молчаливость, уединенность, отстраненность выражены через юмор, там есть элементы лирической комедии. Для меня это был эксперимент, за что благодарен режиссеру Александру Прошкину. На тот момент я уже снялся у него в картине «Инспектор Гулл», где мой персонаж, тот самый инспектор, должен явиться в богатый дом, разоблачить буржуазию и спокойно уйти. Я сказал Прошкину, что, на мой взгляд, так быть не может: кто он, этот персонаж, кто его пустит в дом? И мы придумали другой конец: Гулл оказывается у психиатров. В роли появились ирония и одновременно убедительность, и наверное, Прошкин заметил мою способность быть и искренним, и ироничным. Отсюда — Наркис в «Опасном возрасте», и потом мне уже не раз предлагали такие образы.

— И все-таки вы часто снимались в ролях людей иных, буквально иностранцев. Хотя почему играли немцев в советских фильмах, понятно: советское кино за прибалтийскими актерами эту нишу закрепило. Например обаятельный Альгимантас Масюлис запомнился фрицем с ледяным взглядом. Он, кстати, рассказывал, как шутил насчет своего киношного амплуа: однажды на съемках в Германии зашел в нацистской форме в кафе, окинул взглядом публику и стал наблюдать за реакцией людей.

— А со мной на съемках сериала «Апостол», где играл немецкого полковника, такая история произошла. Мы снимали в Кирилло-Белозерском музее-заповеднике, работали там в уголочке. Я ходил в форме, гулял, и ко мне подскочили туристы:

— Можно с вами сфотографироваться?

— Пожалуйста.

Сделали фото, а они мне десять долларов дают — решили, что зарабатываю, фотографируясь с туристами. Пришлось сказать, что они немножко ошиблись и деньги пусть оставят себе.

— С немцами понятно, но вы же не только их играли, но и американца, даже кубинца — комиссара Лопеса в фильме, снятом совместно с ГДР, «Загадка колонии беглецов».

— Да, снимался в Гаване, где этих «лопесов» сколько угодно, а почему-то взяли актера из Прибалтики. Приклеивали мне черные усики и красили волосы в черный цвет, вечером я краску смывал, а наутро меня опять делали брюнетом. Получался темноволосый усатый дядя.

А когда Родион Нахапетов утвердил меня в свою картину «С тобой и без тебя», худсовет восстал:

— Это какой-то шведский вариант, а не русский крестьянин!

Но Нахапетов заявил:

— Или Будрайтис — или фильма не будет.

Но почему «шведский вариант»? Почему я не могу быть русским крестьянином? Играть можно кого угодно, если ты все берешь из себя: и хорошее, и плохое.

— Было такое, чтобы после какой-то роли вы почувствовали, что освободились от чего-то неприятного?

— Да, и думал: слава богу, посмел признаться, не побоялся вытащить то скверное, что есть во мне как во всяком человеке. В каждом сквозь хорошее может проступить плохое и наоборот. Если долго смотреть на «Черный квадрат» Малевича, из его тьмы начинают проявляться другие цвета, очертания черного квадрата размываются. Так я посмотрел, например, на своего персонажа в фильме Михаила Ершова «Блокада» — Данвица, адъютанта Гитлера. Придумал наделить его какими-то положительными качествами, моими конечно: чувствительностью к примеру... Ну, не буду перечислять, что я в себе хорошего вижу, но Данвиц стал мягче, начал размышлять, сомневаться и получился сложнее. Такие игры взрослых людей.

— Игры всерьез. Если человек погружается в них, то там многое уже идет по крупному счету...

— Однажды в молодости я на съемках скакал верхом, а я умел — и в седле, и без седла еще с детства, когда в деревне скот пас, и потом занимался верховой ездой. А тут пришлось ставить коня на дыбы у самого обрыва. Один дубль, второй... На очередном край обрыва неожиданно обрушился и я вместе с конем грохнулся с пятиметровой высоты, конь меня еще и придавил.

Повредил позвоночник, переломал таз, ноги, два месяца в больнице провел. Тяжело было лежать неподвижно, мог лишь голову приподнять да пошевелить руками. До падения тело было крепким, я спортом занимался, а за время лежания мышечная масса спала, ноги стали тонкими-тонкими, пришлось заново учиться ходить. Когда первый раз за два месяца я с помощью врачей встал с кровати и сделал первый шаг, пережил момент счастья!..

Со Станиславом Любшиным в фильме «Щит и меч»
Фото: РИА Новости

Режиссер, навестив меня в больнице, спросил, смогу ли сниматься, привез письмо от актеров, ждавших меня. Я ответил, что скорее всего надолго выключен из игры. Закончил мою роль другой. Но прошло немного времени, и я у Григория Козинцева в «Короле Лире» опять садился на коня.

— Правда, что вас в советские годы приглашал сниматься Микеланджело Антониони?

— Он искал актера в свою картину, увидел в чешском журнале мое фото в советско-чешской ленте «Колония Ланфиер» и поехал в Прагу посмотреть фильм. Уже и актрису утвердили — француженку Доминик Санда, и место съемок выбрали — Бразилию и Италию. Антониони позвонил: «Приезжайте в Рим». Я подумал: «Сейчас куплю билет и полечу — анекдот, не иначе». Не придал приглашению всемирно известного режиссера особого значения, потому что все понимал: я дитя своего времени, так и уйду с этой меткой.

Через год во время Московского кинофестиваля встретил Антониони в гостинице «Россия». Ехал в лифте, вошел он вместе с переводчиком и долго на меня смотрел. Вышли на одном этаже, заговорили, и мастер рассказал, что писал сюда насчет меня. Наши чиновники от кино попросили прислать сценарий, он ответил, что сценарий у него в голове... Так все и сошло на нет. А интервью из чешского журнала, где Антониони говорил обо мне, я вырезал, вставил в рамочку и повесил на стену.

— С кем еще из режиссеров вы хотели поработать?

— Надеялся — может, заметит меня Эльдар Рязанов. Он мне виделся очень разумным, интересным, добрым человеком. У него в фильмах и юмор, и лирическое начало, и глубина — все, что мне близко. Но не случилось.

— О конкретной роли мечтали?

— Нет. Хотелось, правда, чего-то, где больше действия, как в западных фильмах. У нас же в кино было много идеологии и разговоров, а я втайне думал об экшене.

— Сами не предлагали что-то режиссерам?

— Не смел предъявить себя, никогда. Не претендовал на то, что я особенный, интересный актер. Всегда немножко считал себя самоучкой, случайно оказавшимся в кино. И потом не заговаривал с режиссерами о ролях, поскольку меня и так много приглашали сниматься, одно время отказывался направо и налево.

— А энергию откуда черпали?

— Из работы, из погружения в нее. Да отовсюду. Читал, к друзьям ходил... Подружился в Москве с актерами Таганки — Высоцким, Хмельницким, Золотухиным, Славиной. Ждал их на служебном входе после спектаклей, которые смотрел по несколько раз. Садились в метро и ехали к кому-нибудь из преданных зрителей в «хрущевку», ставили на стол бутылку водочки — одну на всех, селедку, хлеб. За столом разговаривали, читали стихи не издававшихся тогда у нас поэтов. Володя Высоцкий, простой в общении, талантливый, симпатичный парень, еще мало кому известный, брал гитару и начинал петь. Потом многое стало меняться: все приобрели какой-то вес, фундамент и трудновато стало общаться на одном языке.

— Поскольку вы заговорили о Высоцком, спрошу: в те годы саморастрата художника считалась чем-то естественным?

— Грустно, но таков, значит, был Володин способ раздражения себя, чтобы проявиться в творчестве максимально, и все шло туда, в эту топку. Ему нужно было поддавать, мне не нужно, хотя, может, если б выпивал, вышел бы на другой уровень актерского существования, не знаю... Я о допинге никогда не думал. И осуждать никого не собираюсь: все разные и каждого надо понимать.

— Как вы с Джиной Лоллобриджидой подружились?

— Меня с ней познакомили, и она пригласила в гости. Отправился пешком по древней Виа Аппиа на римскую виллу, где живет Лоллобриджида. Хозяйка показала мне дом, свои фотоработы и скульптуры. А еще до нашего знакомства она заседала в жюри рижского кинофестиваля и вручила мне главный приз — бронзовую статуэтку собственной работы: сидящая девушка держит в протянутой руке жемчужину .

— Кто из советских актеров был вам по духу ближе?

— Очень нравился Александр Кайдановский, умный, начитанный. Если случайно встречались с ним в Доме книги на Арбате — я уже работал в посольстве Литвы в Москве, располагавшемся неподалеку, — то заговаривались так, что проводили в книжном целый день. С Людмилой Гурченко друг другу по-приятельски симпатизировали. Она умной была, эмоциональной, экспрессивной. Иногда в обычной жизни проскальзывало что-то из ее ролей, и я думал: играет или взаправду? Но знал, что она совсем-совсем другой человек, нежели в кино. Однажды Люда подвозила меня на машине, разговорились, она была такой простой и искренней... С грузинскими кинематографистами очень подружился: с Котэ Махарадзе, Софико Чиаурели. С прибалтийскими актерами, особенно с Лембитом Ульфсаком. Олег Янковский, Станислав Любшин, Марина Неелова, Леонид Филатов, Олег Борисов, Николай Гриценко, Олег Видов — все моей «группы крови» люди.

Подружился в Москве с актерами Таганки — Высоцким, Хмельницким, Золотухиным, Славиной. Ждал их на служебном входе, и после спектаклей мы ехали к кому-нибудь из преданных зрителей. Володя, еще мало кому известный, брал гитару и начинал петь
Фото: А. Гаранин/РИА Новости/закрытие театрального сезона 1968 года в Театре драмы и комедии на Таганке. Москва, 1968 г.

Я постоянно прилетал в Москву на съемки. Мне предлагали вступить в труппу Театра киноактера и квартиру в столице дали бы, но я отказался: предпочитал жить в Вильнюсе.

В Литве приедешь к родителям в маленький городок — отдыхаешь. Берешь кусок черного хлеба с салом, идешь в огород, срываешь лук, огурец, жуешь это все, смотришь вокруг... И такая радость, беспечность тобой овладевают, будто на седьмом небе находишься!.. А дома — дети, жена.

— Она из мира кино?

— Вита — химик, доктор наук, занималась антикоррозийными покрытиями.

— Вы понимаете что-нибудь в ее работе?

— А вы видели эти километровые химические формулы? Можно там что-то понять? Вот то-то и оно. Вита понимает, а я — как все.

— Мир науки от мира искусства сильно отличается?

— С Витой мы познакомились на университетской вечеринке — увидел и влюбился. Она училась на химическом факультете, я — на юридическом, но стал актером, а она ученым. Искусство — великая наука, а наука — великое искусство, поэтому мы верно друг друга выбрали. Химия из всех наук, по-моему, больше всего искусство, потому что имеет дело и с человеком тоже. Наш организм — химия, наши реакции — она же. Не зря говорят «химия чувств».

— Ваша жена в кино когда-нибудь хотела сняться?

— Нет, нет! И дочь ни за что. Юстина хорошо сложена, ее, когда была подростком, присмотрели модельеры и предлагали демонстрировать одежду. Она сказала нам с Витой: «Никогда». Вот и жена так же. Хотя она обаятельная, эмоциональная, заводная, ярко выраженная личность. Мои друзья любят ее больше, чем меня. Но и мне цена выше — если такая женщина со мной, значит, я что-то из себя представляю.

Вита потакает моим капризам, поддерживает всяческие мои причуды. Терпит, что у меня в комнате бардак, книги лежат на полу и трудно убирать.

— По поводу съемок вы с женой советуетесь?

— Она мой самый честный критик, потому что не заискивает передо мной — зачем ей это? Мы быстро поняли, что друг друга воспринимаем такими, какие есть. Если коллеги отзываются о твоей работе, не всегда поймешь, правда или нет, а от Виты я слышу безжалостную критику. Снимаюсь в фильме, доволен собой, а она: «Подожди, подожди, у тебя там...» И сразу пелена спадает с глаз: верно.

— Есть люди, которые довольны своим творчеством, потому что поставили цель, добились, взяли планку повыше...

— Об этом нельзя даже думать. Роль, на мой взгляд, должна проявляться так, словно я совершаю простые, повседневные действия. Даже мельче: пылинка к пылинке — и понемножку складывается замок, на вершине которого уже что-то да будет. Когда пришел в театр, мне нравилось играть в спектакле «Строитель Сольнес» по Генрику Ибсену. Герой там возводит башню, а когда она была готова, сваливается с нее. Если строишь башню, чтобы оказаться высоко-высоко, рискуешь больно упасть.

— Известность в этом смысле мешает? Она ведь ввергает в эйфорию...

— Уже выходило по несколько фильмов в год с моим участием, когда в Москве как-то подошла женщина:

— Хотели бы вас снять в массовой сцене.

Не узнала...

— Пожалуйста, — отвечаю. — Когда, где?

— Завтра на Арбате.

Пришел, поставили меня в массовку — иностранца изображать. Потом выписывают гонорар: три рубля. «Нет, — говорю, — у меня ставка за съемочный день пятьдесят». Позвали директора картины, он пришел: «Ой! Юозас Станиславович!» Извинялись, сбежалась труппа и принялась качать меня на руках.

— Хитрый вы, не признались той женщине.

— А я нарочно, чего буду признаваться? Ну пригласили в массовку, мне понравилось.

Иногда, идя по Москве, я хотел бы присесть на тротуар отдохнуть и не мог: люди стали бы смотреть — Будрайтис сидит на тротуаре. А я бы жил как хочу... Шел, устал — сел. Посидел — поднялся и дальше пошел. За границей я на тротуаре спокойно сидел, а здесь — нет. Но какое-то актерское любопытство бродило: а мог бы пройтись по улице голым? Хотя бы в трусах пересечь дорогу? Конечно, я никогда бы не осмелился, но что-то подзуживало... У моего дома в сквере стоит памятник Юлии Жемайте, классику литовской литературы. Вынести бы, думаю, кресло, сесть возле памятника и читать вслух ее произведения — ей читать. Но даже этого не смею, не знаю почему.

Ставили на стол бутылку водочки — одну на всех, селедку, хлеб. За столом разговаривали, читали стихи не издававшихся тогда у нас поэтов
Фото: фото: В. Корнюшин/РИА Новости

— А что для вас свобода?

— Мне кажется, человек свободен, когда считает, что он свободен. Если я и мечтал о какой-то роли, то о роли бродяги, бездомного, всеми забытого. Одинокого ковбоя. Но в советском кино таких персонажей почти не было. На съемках картины «Волкодав из рода Серых Псов» Николая Лебедева подружился с грузинским режиссером, актером, сценаристом Резо Эсадзе. «Напиши, — предложил ему, — сценарий о двух, извините за слово, мудаках, которые шляются по свету и попадают во всякие невероятные ситуации. В общем, о Дон Кихоте и Санчо Пансе». Резо, замечу, был небольшого роста. Через неделю он говорит:

— Написал, только Дон Кихота буду играть я, а Санчо Пансу — ты.

— Это, — отвечаю, — даже лучше!

Ничего мы не сняли, но подобные завихрения будоражили. Мне и кино нравится про независимых, никому не подчиненных мужиков, голливудские фильмы о них.

— Вы сами не такой ли?

— В 1977-м ездил сниматься в фильме Льва Кулиджанова в Париж, прихватив с собой только что прочитанную книжку Эрнеста Хемингуэя «Праздник, который всегда с тобой». Ходил по городу, дышал его воздухом, гулял в Люксембургском саду, слушая, как шуршит гравий под ногами, садился на скамейку, улыбался прохожим и фотографировал. Это мое давнее занятие, у меня много фотографий — мест, где бывал, актеров на съемках. Знакомая, искусствовед, обнаружив в моих архивах негативы парижских фото, решила, что можно сделать выставку. Потом и книга вышла, я назвал ее в переводе на русский «Мой Париж. Заметки...» — чьи, не знаю, как сказать: шляющегося, болтающегося? Человека, который гуляет, все рассматривает, руки в карманах, споткнулся — выругался тихо и дальше пошел глазеть по сторонам.

«Тебя можно обвинить в бродяжничестве», — говорили мне в советские времена. Я никуда, ни к какой конторе не был приписан. Меня даже не могли призвать на военные сборы, потому что не знали, где в данный момент отыскать. Жил от фильма к фильму, мотался благодаря съемкам по стране, просто к друзьям ездил. Из Вильнюса в Тбилиси, из Тбилиси в Киев, из Киева в Ленинград, из Ленинграда в Москву... Мне как-то особенно вольно дышалось в Грузии, куда всегда старался вырваться. Вспоминаю, как летал на юбилей Котэ Махарадзе, там были его жена Софико Чиаурели и ее мама Верико Анджапаридзе, она ходила по комнате, и я поражался ее красивому, благородному лицу. Все люди, с которыми сидел за столом, — это же цвет грузинской интеллигенции. Я очень скучал по своим грузинским друзьям: по их честности, откровенности, по их свободолюбию — бесценным качествам в те времена.

Как-то, когда работал в посольстве, звонит Резо: «Юозас, что ты делаешь в этой Москве? Приезжай в Тбилиси, мы поедем высоко в горы, будем смотреть сверху на Военно-Грузинскую дорогу и плевать вниз».

— Вы ездили в горы?

— И ездил, и поднимался пешком, и не только на Кавказе. Шел вверх и вверх, не зная куда, не зная, сколько буду там бродить. Однажды в Татрах в солнечный день забрался чуть ли не на вершину, и вдруг начало темнеть. Смотрю, а я даже ног своих почти не вижу. Туман — вернее облака спустились. Вообще ничего не различить стало сквозь пелену, хоть кричи: «Снимите меня отсюда!» Но никого поблизости, я один в тумане. Вдруг издалека послышался звук вроде бы чьих-то быстрых шагов. Ближе, ближе... И неожиданно прямо перед моим носом, как в романтических рассказах, из тумана вынырнула девушка. Запыхавшаяся, испуганная, бледная, замерзшая.

— Не знаю, — говорит, — куда идти.

— Я тоже не знаю, — отвечаю. — Давайте присядем, переждем — день-то еще не скоро закончится.

Сели на камень, стали разговаривать, и забота об этой незнакомке прогнала собственный страх.

Так я и жил: Фигаро здесь, Фигаро там... Видимо, перемена мест тоже давала ощущение свободы. Вокзалы, аэропорты, автобусные остановки... Жизнь как путь, на котором происходило много интересных событий. Мне уже трудно было остановиться, дорога была у меня в крови. Зимой старался не сниматься, чтобы проводить холода в Вильнюсе, но и дома путь продолжался — в мыслях.

С Джиной Лоллобриджидой меня познакомили, и она пригласила в гости. Отправился пешком по древней Виа Аппиа на ее римскую виллу. Хозяйка показала мне дом, свои фотоработы и скульптуры
Фото: M. Di Lauro/Getty Images

— Подозреваю, что комфорт вам не особенно важен.

— Мне достаточно найти уголочек, где можно приютиться, посидеть спокойно, подумать — и хорошо, я не капризный. В комфорте не очень разбираюсь, хотя не такой уж нищий, могу какие-то вещи себе позволить. Но ко всяким буржуазным штучкам равнодушен. И в еде непривередлив, мне достаточно куска хлеба с сыром, даже без сыра, лишь бы голод утолить. Ну, иногда бывает: ой, хочу жемайтских блинов! Это литовское блюдо — блины из сырого или вареного картофеля, в которые заворачивают мясной фарш и жарят. А подливку к ним делают, пережаривая сало с луком, наливают туда сметанки и добавляют немного муки. Когда мы с женой едем в Палангу, по дороге, на сто семьдесят первом километре от Вильнюса, всегда останавливаемся и идем в ресторанчик, где невероятно вкусно делают эти блины.

Цеппелины еще люблю: их тоже готовят из картошки, она играет роль теста, в которое закручивают мясной фарш и варят. По форме они овальные, напоминают настоящие цеппелины, отсюда и название. К ним подливка как у жемайтских блинов. Однажды со съемок летел с женой Алексея Петренко, она меня расспрашивала о литовской кухне. А мы голодными были, я рассказывал, и у обоих слюнки текли. «Следующий раз будешь в Москве, — говорит, — приходи к нам делать цеппелины». В гостях у Петренко я их делал первый раз в жизни, огромными получились — всего три в кастрюлю влезло, мы их на следующий день доедали. В моем детстве, помню, мама, готовя жемайтские блины или цеппелины, терла на терке сырую картошку, а я стоял рядом и ждал кусочек картофелины, который она оставляла, чтобы не ободрать пальцы. Мама давала этот кусочек мне, и я отправлял его в рот.

Хорошо, когда можешь радоваться чему-то простому, что всегда под рукой. Вот я в дождь выхожу из дому в резиновых ботинках и непромокаемой накидке, иду, слышу, как по плащу бьют капли, и фотоаппаратиком, защищенным от воды, щелкаю. Или еще пример: сейчас мы все реже пользуемся спичками, а как красиво: чиркнул, вспыхнул огонек — волнует меня это. Нравится, когда в американских фильмах ковбой зажигает спичку о штаны или о подошву сапога...

«Мелочи» спасают, когда где-то в стороне стоит свинцовая туча, а ты живешь, будто ее нет, и чувствуешь себя свободным.

— Когда в начале восьмидесятых решили учиться на режиссера, это потому что захотелось большей свободы? Тесно стало в актерских рамках?

— Опять, как когда-то с кино, я ничего особенно не решал. Хотя и вправду наступил переломный момент в жизни: больше не удовлетворяли те роли, в которых снимался. Думал: чем заняться дальше? Жалакявичюс преподавал на Высших режиссерских курсах в Москве и предложил мне поступить туда: «Ты не торопись с ответом, подумай недельку». Я подумал и решил: может, действительно поучиться режиссуре?

Снял короткометражку по рассказу Ивана Бунина «Роман горбуна», на курсах ее хорошо приняли. «Ну, — думаю, — могу снимать», а стал делать дипломную работу по новелле «Любовь» Юрия Олеши, кувыркался-кувыркался — пытался перевести литературу на киноязык — и ничего не получалось. Уже не интересовал результат, хотелось просто закончить работу. Понял, что ничего еще не умею в режиссуре, надо учиться и учиться. А затем до меня дошло, что самому главному в режиссуре научиться нельзя: в ней, как и в актерстве, надо проявлять свой жизненный образ.

— Тогда же в вашей жизни появился театр?

— Да, как еще один выход из неопределенности, в которую попал, снимаясь в кино. Влип я в это дело, когда учился на режиссерских курсах, где подружился с Йонасом Вайткусом, главным режиссером драмтеатра в Каунасе. Он позвал к себе, я долго отказывался, потом любопытство взяло верх. Сделали спектакль «Строитель Сольнес», все говорили и писали, что Будрайтис там по-новому проявился, не как в фильмах. Меня это завлекло, стал ездить из Вильнюса в Каунас репетировать и играть на сцене. Кино тогда отошло в сторону, я почти не снимался.

Театром был и очарован, и закабален, бросился в эту жизнь с головой. Один спектакль за другим ставили. Ездил в холодных электричках Вильнюс — Каунас, спал в гримерной на полу в пальто, пять книг под головой... Какое-то снотворение было, жил в нереальном мире. Когда снимался на Кубе в роли комиссара Лопеса, меня задержали на съемках, а я должен был репетировать в театре юбилейный спектакль. Премьера — в декабре, а в ноябре я еще сидел на острове и не знал, когда улечу. Послал Вайткусу телеграмму, что не успеваю, пусть меня заменят, и продолжал спокойно сниматься и греться на солнышке. Текст роли не учил, даже пьесу не читал.

С женой и детьми — дочерью Юстиной и сыном Мартинасом. Вильнюс, 1986 год
Фото: В. Гулевич/ТАСС

Наконец вернулся в Вильнюс — и звонок от режиссера: «Мы тебя ждем». А до премьеры — десять дней. Я в ужасе! Столько текста!.. Дневал и ночевал на сцене, ел, пил чай там же. Вайткус ободрил: «На прогоне буду сидеть в зале, если запнешься, подскажу». Перед прогоном смотрю в щель занавеса — Вайткуса нет. Все, катастрофа... А вышел на сцену — и как-то сыграл, но на таком накале!..

Для меня пыткой были репетиции. Я пришел в театр сорокалетним и понял, что это другая планета. В кино есть объектив, я раскрываюсь перед ним и только перед ним, а в театре перед всеми — не мог. Стеснялся, замыкался, сжимался и уже на последних репетициях, когда беда наступала на пятки и некуда деваться, начинал выходить из своей замкнутости и буквально врывался в роль, а после спектаклей не мог успокоиться. Когда стал водить машину, возвращаясь из Каунаса в Вильнюс, ездил по ночному городу, накручивал круги. Наконец входил в квартиру, садился, не снимая верхней одежды, в кресло и засыпал — в кровати не заснул бы, внутри все бурлило.

Эти шесть лет в театре, когда сыграл около десятка ролей — даже Ленина в «Синих конях на красной траве», я жил в нереальном мире, себя не осознавал. Потом словно проснулся и подумал: зачем тратить столько здоровья? С тех пор если соглашаюсь участвовать в спектакле, то лишь когда могу что-то сделать органично, естественно для себя.

— Как в кино?

— Да. В кино у меня не бывало такого нагнетания страстей, это совсем другой вид искусства. Преувеличение в театре хорошо, в кино — плохо. Попробовал однажды играть перед камерой как на сцене — такая театральщина полезла! Жалакявичюс предостерегал: «Юозас, театр тебя испортит». И я не раз видел, как театральные приемы будто пленка накрывают актера на съемочной площадке и не дают пробиться искренности.

Посмотрите на голливудских актеров. Харрисон Форд кого играет? Себя. Или Роберт Де Ниро? Подшучивает над нами, но я всегда вижу на экране его самого. И Морган Фримен мне ближе, чем Джек Николсон, который чаще всего выпендривается, пытается понравиться зрителю. Хотя если его выпендреж точно попадает в характер роли, получается здорово, как в «Пролетая над гнездом кукушки». Мне Николсон еще нравится в фильме «Профессия: репортер», потому что там режиссер Микеланджело Антониони просто взял его в руки и не позволил выкручиваться. Заставил делать не роль, а себя самого. А если говорить о наших актерах, я никогда не видел, чтобы Алла Демидова на экране или на сцене притворялась кем-то.

На съемочной площадке, по-моему, нужно не выплескивать эмоции, не заводиться, а жить. Никому этих выводов не навязываю, но таков мой опыт, благодаря которому окончательно убедился, что я прежде всего актер кино, что так существовать, как существую перед камерой, для меня — единственно верный способ. Видимо, ради понимания этой вещи я и потратил несколько лет на театр.

Часто пускаю все на самотек, соглашаюсь на что-то, еще не догадываясь, зачем мне это надо. Не рассуждаю, а иду за интуицией. Потом вижу, что все было не зря, и какие-то уроки из прожитого извлекаю.

— Вы не боец? Если обстоятельства складываются определенным образом, принимаете их?

— А как им противиться? Мы — это и то, что нас окружает. Я есть — и есть весь мир, не станет меня — и мира не станет. Объективно он будет, а субъективно — нет. Бороться с обстоятельствами — это вступить в битву с самим собой.

— Но всегда есть вещи, которым нельзя не противиться. Вам приходилось драться, физически?

— Однажды коллегу бросились избивать какие-то парни, я влез в драку и сам получил, зато мы себя отстояли. Но неизвестно, как бы я поступил в другой раз. Готов противостоять злу, я себя психологически на это настраиваю, но никто из нас не знает, как поступит, когда встретится со злом снова. Это правда, зачем ее скрывать? Предугадать нельзя, можно только позже, когда все закончится, понять, что с тобой произошло.

Сцена из спектакля по пьесе Шекспира «Ричард III». Каунасский государственный драматический театр, 1986 г.
Фото: В. Гулевич/ТАСС

— Как вы приняли исчезновение вместе с прежней нашей страной и советского кино?

— Если и тоскую, то по общению, разговорам, дружбе. И по молодости, тоска по ней останется навсегда. Но о советском кинематографе не жалел: значит, так тому и быть. Накануне новых времен я запускал свой первый полнометражный фильм, но распалась страна, деньги стали стремительно обесцениваться, мою картину закрыли. Ладно, думал, не станет у меня кино — и не станет. Меня там нет — другие будут, какая разница? Жизнь ведь не закончилась, и профессия осталась при мне. Даже если бы я больше не снимался и не снимал, нашел бы, чем заняться.

Поначалу поддался всеобщему порыву создавать кооперативы и открыл свой — по продаже изделий народного творчества. Но скоро понял, что бизнес мне чужд. Тогда и получил предложение поработать в литовском Министерстве иностранных дел, где юридическое образование пригодилось. Потом позвали в Москву — советником по культуре при литовском посольстве, поскольку меня в России знали хорошо. В этой должности я пребывал долго. Иногда в свободное от службы время — по выходным, в отпуске — снимался.

— Съемочный процесс изменился. Вам понравилось работать по-новому?

— Сначала сравнивал с тем временем, когда мы на площадке делали все медленно, вдумчиво, а в перерывах я успевал пофотографировать, познакомиться с кем-то, подружиться так, что эта дружба до сих пор продолжается. Как сейчас снимают? Быстро, быстро, быстро! Текст не успел выучить — его повесили перед тобой на стенку, и давай говори, только быстро, быстро, быстро! Ну что же, капитализм — несовершенная система, но лучше-то пока ничего не придумали.

Зато теперь я могу делать что хочу, поехать куда угодно. Мне нравятся в Европе две страны, две противоположности: Италия и Англия. В Лондоне дочь живет.

— Чем она занимается?

— Юстина во Флоренции учила итальянский, освоила его в совершенстве, потом здесь, в Вильнюсе, поступила в институт и выучила все славянские языки. Затем с другом детства уехала в Лондон, он поступил в школу экономики, она — в университет на факультет психологии. Они уже пятнадцать лет там живут, в красивом районе, напоминающем парк. Но больше, чем в столице, мне нравится в английской провинции: там все еще ощущаешь настоящую, первозданную Англию.

— А сын в чем себя нашел?

— Мартинас мечтал работать в театре, но актером не стал, стал менеджером. Теперь он директор национального драмтеатра и театрального фестиваля.

— Когда сейчас идете по Вильнюсу, вас каждый первый узнает?

— Да нет. Пожилые все больше по домам сидят, молодежь меня почти не знает. Раньше развлечений было мало, люди в кино ходили чаще, а каждый новый фильм шел неделями. Тогда актеров знали, а сейчас кто увидит картину, в которой я снялся два года назад, «Другая сторона тишины»? В Москве ее показали один раз, и все... Как-то зашел в вильнюсский супермаркет, в магазинчик свежевыжатых соков. Жду, пока девушка сделает сок, она подает его и говорит:

— Как мне понравился «Сад Эдема»!

А я там играл, это о жизни стариков.

— Вы, молодая, смотрите такие фильмы?

— Да.

Так бывает, но эпизодически. В Москве меня, замечу, чаще узнают, но в Литве еще и народ сдержанный, не подают виду. А мне неважно — узнают не узнают. Приятно, что в магазинчике по соседству относятся как к домочадцу. Рядом с нашим домом в центре города есть кафе, где варят лучший в Вильнюсе кофе. Захожу, они рады: «Ваша дочь была, а вас что-то давно не видно...» Поговорим, посмеемся. Мне нравится сесть за столик, попить кофе, с женой или одному. Сидишь, кругом жизнь мельтешит, звуки разные слышатся, какая-то атмосфера... Хорошо быть среди людей, и это никак не мешает оставаться самим собой.

Не люблю актерскую игру, поэтому не перевоплощался в своего персонажа никогда. Нельзя ради роли измениться, зачем изображать кого-то другого?
Фото: A. Kovalelis/Kommersant/Fotodom

— Вы и сейчас снимаетесь. Кино для вас по-прежнему притягательно?

— Съемочную площадку я люблю — и ненавижу. Всегда хотел сниматься — и боялся. Боялся порой до того, что начинал молиться, дабы заглушить страх. Сейчас уже страха нет, потому что таких ролей, как раньше, не предлагают. А когда были большие роли, которые нужно тянуть через себя...

Знаете, в кино может сниматься любой человек, если не боится быть собой. Для меня не имеет значения, понравится то, что я делаю, кому-то или нет. О зрителе, когда снимаюсь, не думаю. Если мне интересно, найдутся те, кто откликнется, а мне кино по сию пору интересно.

Конечно, меня тянет туда, очень тянет. Недавно полдня проторчал у окна: в сквере у дома снимали фильм. Я смотрел на камеры, осветительные приборы, на лихтваген... Наизусть все знаю, а не мог отойти от окна. В Вильнюсе на улицах часто снимают. Если иду по городу и вижу, что в каком-то месте расположилась съемочная группа, еле сдерживаю себя, чтобы не подойти и не посмотреть. Стараюсь обойти, чтобы не заметили.

Гуляю однажды, вижу — едет кавалькада автомобилей: будут снимать кино. Знаю, что в этой машине грим, в той свет, дальше костюмы, за ними вагончик для актеров. И вдруг чувствую, что меня эта вереница будто тянет за собой. Как пыль струится по дороге за колесами, так и я, зацепившись воздухотечением, словно бы за этими волшебными повозками — лечу...

Подпишись на наш канал в Telegram

Статьи по теме: