7days.ru Полная версия сайта

Красота спасет... жизнь: истории женщин, выживших в лагерях

Эти женщины привлекли внимание уникальной судьбой. Они прожили счастливые, благополучные годы до...

Фото: Vostock photo; Library of Congress
Читать на сайте 7days.ru

Эти женщины привлекли внимание уникальной судьбой. Они прожили счастливые, благополучные годы до того, как их арестовали. Гражданская жена Колчака Анна Тимирева... Будущая актриса и писательница, красавица Тамара Петкевич... Уникальная личность, оставившая самые пронзительные воспоминания о лагере, Евфросиния Керсновская... Они не сломались, потому что были красивы и сильны духом. Они смогли победить саму смерть, а главное — не предать себя и свои принципы.

Тамара Петкевич была арестована в годы войны, освободилась в пятидесятых, а после этого прожила огромную жизнь — до 97 лет! Ее не стало несколько лет назад... Настоящая красавица, она планировала сделать карьеру переводчика, но именно в лагере случайно попала в актрисы... Ее история потрясает тем, что, имея просто кинематографическую внешность, Тамара ни разу не поступилась своими принципами. Хотя, если б сделала это, наверное, могла бы даже избежать тюрьмы, не то что отправки в лагерь...

Вся история Тамары связана с любимым городом Ленинградом, где она счастливо провела детство с родителями. Отец все время занимал ответственные должности и как видный партийный работник имел хорошие условия. «Квартира была огромной — из шести комнат, — вспоминала Тамара Владимировна. — Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская... При кухне еще комната — седьмая, для прислуги. В просторных апартаментах в начале двадцатых мы жили вчетвером: мама, папа, наша домработница и я... Из разговоров взрослых я усвоила, что бедных людей скоро совсем не будет, все будут жить одинаково хорошо; дома будут строиться по-новому». Как видно из воспоминаний, отец девочки был убежденным коммунистом.

Тучи стали сгущаться над отцом с зимы 1934 года, после убийства Кирова. Вероятно, его судьба была решена, когда директора завода, на котором работал Петкевич, арестовали. «Тамара, вы взрослая девочка, надо быть мужественной. Сегодня ночью арестовали вашего отца», — сказали ей. Она была в старших классах школы, на руках у ее матери еще две младшие сестры.

«Дома после обыска все оставалось разбросанным. Из угла комнаты без слез смотрели перепуганные сестренки. Ни к чему не притронувшись, лежала в постели мама... Мы сразу оказались в полной изоляции. Как в ночь резни гугенотов, ворота нашего дома оказались помеченными знаком уничтожения, — вспоминала Петкевич. — Со дня папиного ареста я стала именоваться «дочерью врага народа». Это была, так сказать, первая политическая кличка, полученная мною от Времени. В школе меня перестали вызывать на уроках. Под каким-то предлогом меня пересадили на последнюю парту. Буквально через пару недель после папиного ареста меня вызвали на бюро комсомольского комитета».

Петкевич склоняли к тому, чтобы отречься от отца. Это был единственный выход для родственников арестованного, если они не хотели последовать за ним. Многие так делали, но для Тамары это было невозможно. Ее единогласно исключили: «Кто за исключение Петкевич из рядов ВЛКСМ?» — Поднялся лес рук... В дверь никто не звонил. Мы оказались отрезанными от мира, от привычного течения жизни». Когда они переезжали с дачи, один сосед просто помог подтащить тяжелые вещи до машины. За это он был обвинен в потакании семье врага народа и исключен из партии.

В очереди на тюремные передачи Тамара познакомилась с Эриком, который тоже приходил к своему отцу. Эрик рассказал, что учится в медицинском институте на третьем курсе. Мечтает стать хирургом. Тамара узнала, что ее отцу дали десять лет без права переписки, и больше не имела о нем никаких вестей. Позже выяснилось, что Петкевич умер на этапе. Неизвестно почему Тамаре предложили забрать обратно комсомольский билет. Она отказалась это сделать. «Отказу от комсомольского билета ужаснулись все — и взрослые, и ровесники, — писала Петкевич. — С того момента, видимо, на меня было заведено особое «досье»... Я сдала экзамены в 1-й Государственный институт иностранных языков... В каждом письме Эрик писал, что любит меня. На письма я отвечала. На чувства его — ничуть».

Семья Эрика переехала в город Фрунзе, вероятно, таким образом надеясь избежать ареста. Молодой человек предлагал Тамаре приехать. Приглашал ее жить вместе, прислал денежный перевод. «Что ответить? Отослать перевод? Приписать «не приеду» и жить как жила? Я сердилась на перевод Эрика, но ответила: «Приеду». Сомнений в том, что, если решусь там остаться, смогу существенно помогать своим, не было». Тамара приехала во Фрунзе. Город ей понравился, да и преданность и любовь молодого человека убеждали остаться. «И я уже знала, что никуда отсюда не уеду, потому что пришла тишина, почти покой, почти радость, потому что я в первый раз в жизни поняла, что значит сделать человека счастливым... На 26 декабря 1940 года была назначена наша свадьба. Мне исполнилось двадцать лет. Эрику — двадцать два».

«Квартира была огромной — из шести комнат, — вспоминала Тамара Владимировна. — Круглый зал с нишами, столовая, папин кабинет, гостиная, детская... При кухне еще комната — седьмая, для прислуги». Вид пристани около Зимнего дворца, после 1902 года
Фото: Unknown author

Началась война. Во Фрунзе продолжалась мирная жизнь, но Тамара беспокоилась о родных. «Стало уже понятно, что моя семья не успела выехать из-за блокады Ленинграда. Во что бы то ни стало им нужны были продукты и деньги... Телеграммы в войну шли через Сибирь. Внес ясность лишь сам Ленинград. «Мама Реночка умерли, Валя больнице». Все заботы Петкевич были о том, чтоб помочь оставшейся в живых сестре, и она не замечала, что над ней самой сгущаются тучи. Арест Тамары произошел не обычным образом. За ней не приехали ночью на машине мужчины в костюмах... Просто зашла одна женщина и попросила с ней съездить в институт (Тамара поступила в медицинский вуз, эвакуированный в город Фрунзе). «Наскоро написала Эрику записку: «Меня вызвали в институт. Скоро буду». Подложив под камень ключ и записку, пошла за незнакомой особой...» Сначала Тамару более десяти часов без объяснения причин держали в какой-то комнате. «На ручных часиках было девять вечера, когда военный наконец расположился за столом и начал опрос: «Фамилия, имя, отчество, год рождения, образование; имя отца, матери, есть ли сестры, братья, кто муж?» Показав ордер на арест, следователь удобно расположился и приготовился работать. Начался первый допрос. «Итак, Петкевич, расскажите о своей контрреволюционной деятельности. Все! Всю правду!»

Вот так и началась для Тамары Петкевич новая жизнь. Арест, которого она на самом деле давно ждала... Как позже выяснилось, ее мужа арестовали в тот же день. Тамара погрузилась в будни человека, которого заставляют подписывать донос на себя. «Чаще всего на допрос вызывали после отбоя. Дергали по два, иногда по три раза в ночь. Но как бы ты ни был измучен ночными допросами, вставать надо было в «подъем», а досыпать днем категорически воспрещалось... В тюрьме было одно утешение: библиотека. И какая! Она состояла из реквизированных у арестованных книг. Имена владельцев были затерты жирной чернильной полосой. Мы с Верой Николаевной читали запоем Толстого, Стендаля, Цвейга и т. д. О прочитанном спорили».

Позже выяснилось, что муж Тамары дал обвинительные показания против собственной жены. Причем следили за семьей разные «друзья», которые писали куда надо, следили еще с Ленинграда. Но тогда Тамара стойко держалась, не называя ни одного имени, и недоумевала о судьбе мужа: «Что, у нас с ним — «общее дело»? Или каждому предъявляют разные обвинения? Почему Барбара Ионовна (свекровь) носит сыну передачи, а мне нет? Считает меня главной виновницей?» В те годы так и говорили: «Это она из-за мужа пострадала» или: «Его посадили из-за жены...»

И тут, как многие написали бы, «мелькнула надежда»... «Какие у вас красивые волосы, Тамара! Не бойтесь меня. Я вас люблю, Тамара!» — как взрыв, как землетрясение оглушили слова следователя. «И давно это с вами случилось?» Он ответил на этот вопрос: «Давно». Несводимо и противоестественно было все. Слова его стыли, громоздились, и я случайными звеньями, блоками запоминала то, что он говорил. «Я знаю вас... вы чисты и невиновны. Знаю всю вашу жизнь. Знаю вас лучше, чем вы сами знаете себя. Знаю, как жили в Ленинграде, как нуждались. Про сестер, про вашу мать знаю, про фрунзенские годы. Вы разве не помните меня? Я приходил к вам в медицинский институт, в группу... в штатском, конечно. Вы однажды пристально так посмотрели на меня. Потом мы приходили к вам домой. Нас было несколько человек. Один из наших сказал: «Пришли вас арестовать...» Вы тогда так страшно побледнели...» Я наблюдала, как неоднократно следователь рвал в клочки то ли протоколы, то ли доносы. Возможно, самое страшное он от меня отвел».

Неизвестно, что было бы, если б Тамара ответила на чувства следователя. Но она себе этого не позволила. Ее приговорили к семи годам лишения свободы, на три года лишили гражданских прав, конфисковали имущество...

Большинство известных воспоминаний лагерников говорят о снегах Магадана, морозах и работе на лесоповале. Но еще более нечеловеческие условия были в жарких степях Киргизии, куда попала Тамара. Увидев, во что превратились работающие в лагере женщины, она хотела покончить с собой, но ободрилась, встретив в бараке свою знакомую по тюрьме. «Бригада, в которую я попала, собирала срезанный на поле тростник конопли и ставила его в «суслоны». Одолеть рабочий день, длившийся до захода солнца, было настолько трудно, что, казалось, второго не переживу, не вынесу никак. Неужели так может быть ежедневно? Как спастись от солнца?»

«И тут, как многие написали бы, «мелькнула надежда»... «Какие у вас красивые волосы, Тамара!» — как взрыв, как землетрясение оглушили слова следователя». Тамара Владимировна (Владиславовна) Петкевич, 50-е годы
Фото: Vostock photo

После года среднеазиатских лагерей ее переводят на лесоповал в республику Коми. «Работа здесь была одна: лесоповал. Я попала в бригаду по распилке стволов. Пилили весь день, до отупения, до боли... сверх нее, до одеревенения и далее... Ни выпрямиться, ни разогнуться. Кровавые мозоли появились тут же...» Наверное, Тамара бы не выжила, если б не познакомилась с главврачом лагерной больницы. Он взял ее «в жены», и тут уже она не могла сопротивляться, да и было какое-то чувство. А главное — родился сын Юра. С которым Тамара пробыла совсем недолго, отец ребенка отдал мальчика своей законной жене. Впоследствии это стало непреодолимым препятствием для общения сына и матери. Мальчик долго не хотел признавать отсидевшую мать, много лет Тамара Владимировна стучалась в эти двери, добилась лишь холодноватого общения. Матерью для него стала та женщина, что вырастила.

Именно в лагере Петкевич стала актрисой — ее взяли в театрально-эстрадный коллектив, где она познакомилась со множеством сидевших актеров, режиссеров и писателей. Там же встретила свою настоящую любовь, но этот человек умер. После освобождения в 1950 году «пораженная в правах» Петкевич работает в провинциальных театрах — Сыктывкар, Шадринск, Чебоксары, Кишинев... Затем оканчивает театроведческий факультет в Ленинграде. Днем она работает в Доме культуры, по ночам — пишет свои книги. Именно благодаря им Петкевич мгновенно прославилась, ее воспоминания ставили в один ряд с литературой Солженицына и Жженова. Что же отличало Петкевич от миллионов других, которых постигла та же участь? Она сумела прожить полноценную интересную жизнь.

О судьбе Анны Тимиревой заговорили после выхода на экраны фильма о Колчаке. Но там уделили внимание в основном их роману с Колчаком, а вот та длинная жизнь, которую ей пришлось прожить после его гибели, осталась за кадром... Анна родилась в интеллигентной семье музыканта, получила хорошее образование, вышла замуж за офицера флота в 18 лет. «Был он старше меня, красив, герой Порт-Артура. Мне казалось, что люблю, — что мы знаем в 18 лет?» У них родился сын. С Колчаком Анна познакомилась в начале Первой мировой войны в Финляндии, куда перевели служить ее мужа. Он был старше ее на 20 лет.

«Я приехала из Петрограда 1914—1915 годов, где не было ни одного знакомого дома не в трауре — в первые же месяцы уложили гвардию. Почти все мальчики, с которыми мы встречались в ранней юности, погибли. В каждой семье кто-нибудь был на фронте, от кого-нибудь не было вестей, кто-нибудь ранен. И все это камнем лежало на сердце... А тут люди были другие — они умели радоваться, а я уже с начала войны об этом забыла. Мне был 21 год, с меня будто сняли мрак и тяжесть последних месяцев, мне стало легко и весело. Не заметить Александра Васильевича было нельзя — где бы он ни был, он всегда был центром. Он прекрасно рассказывал, и, о чем бы ни говорил — даже о прочитанной книге, — оставалось впечатление, что все это им пережито. Как-то так вышло, что весь вечер мы провели рядом. Долгое время спустя я спросила его, что он обо мне подумал тогда, и он ответил: «Я подумал о Вас то же самое, что думаю и сейчас».

В продолжение года они виделись время от времени. Анна была воспитана в традициях верности семье, да и Александр Васильевич ценил свою семью. Периодически принимал решение «не видеться»... «Но где бы мы ни встречались, всегда выходило так, что мы были рядом, не могли наговориться, и всегда он говорил: «Не надо, знаете ли, расходиться — кто знает, будет ли еще когда-нибудь так хорошо, как сегодня». Все уже устали, а нам — и ему и мне — все было мало, нас несло, как на гребне волны. Так хорошо, что ничего другого и не надо было...»

С 1916 года между ними завязывается переписка. Тимирева первая признается в любви, а Александр Васильевич ей отвечает: «Я вас больше чем люблю». После отъезда Александра Васильевича в Севастополь они с Тимиревой ведут переписку, длившуюся один год. При этом Тимирева по-прежнему живет с супругом. После прихода большевиков Колчак становится «знаменем» белогвардейского движения, а супруг Анны, Тимирев, отправлен на Дальний Восток с целью ликвидации имущества Тихоокеанского флота. Анна Васильевна вместе с ним едет во Владивосток. По дороге она совершенно случайно узнает о том, что Александр Колчак находится в Харбине.

«Между ними завязывается переписка. Тимирева первая признается в любви, а Александр Васильевич ей отвечает: «Я вас больше чем люблю». Анна Васильевна Тимирева, Санкт-Петербург, 1910-е годы
Фото: Vostock photo

«И вот мы едем по Амурской колесухе, кое-как построенной каторжниками, по Шилке. Красиво, дух захватывает. Вербная неделя, на станциях видим, как идут по гребням холмов со свечками люди со всенощной. Мы опять, я и девушка Женя, побежали смотреть город. Красивее расположенного города я не видела — на стыке Амура и Шилки. А город пестрый, то большие дома, то пустыри, по улицам ходят свиньи — черт знает что такое. И тут я повстречалась с лейтенантом Рыбалтовским. Когда-то он плавал под командой моего мужа, мы были знакомы, даже приятели. «Что вы здесь делаете?» — «Да как-то так попал. Вот хочу перебраться в Харбин». — «Зачем?» — «А там сейчас Колчак». Не знаю: уж, вероятно, я очень переменилась в лице, потому что Женя посмотрела на меня и спросила: «Вы приедете ко мне в Харбин?» Я, ни минуты не задумываясь, сказала: «Приеду». Мой муж спросил меня: «Ты вернешься?» — «Вернусь!» Я так и думала, я только хотела видеть Александра Васильевича, больше ничего».

Наверное, время в Харбине самое счастливое для них. Никто еще не понимал, насколько серьезно то, что произошло. Можно было надеяться на будущее...

«Чтобы встретиться, мы с двух сторон объехали весь земной шар, и мы нашли друг друга... Он навещал меня в той семье, где я жила, потом попросил меня переехать в гостиницу. Днем он был занят, мог приходить только вечером, и всегда это была радость... Я сказала ему: «Я знаю, что за все надо платить — и за то, что мы вместе, — но пусть это будет бедность, болезнь, что угодно, только не утрата той полной нашей душевной близости, я на все согласна...» Ну что ж, надо договориться — я поеду во Владивосток, все покончу там и вернусь. Я была молода и прямолинейна до ужаса. Александр Васильевич не возражал, он мне очень верил. Конечно, все это было очень глупо — какие объяснения могут быть, все ясно. Но иначе я не могла».

После этого судьба развела их на много месяцев. Колчак вел наступление в Сибири, Анна никак не могла окончательно объясниться с мужем. В конце концов она приехала к Колчаку в Омск. Они встретились накануне спешного отступления. «Из Омска я уехала на день раньше А.В. в вагоне, прицепленном к поезду с золотым запасом, с тем чтобы потом переселиться в его вагон. Я уже была тяжело больна испанкой, которая косила людей в Сибири. Его поезд нагнал наш уже после столкновения поездов, когда было разбито несколько вагонов, были раненые и убитые. Он вошел мрачнее ночи, сейчас же перевел меня к себе... И началось это ужасное отступление, безнадежное с самого начала: заторы, чехи отбирают на станциях паровозы, составы замерзают, мы еле передвигаемся. Куда? Что впереди — неизвестно. Да еще в пути конфликт с генералом Пепеляевым, который вот-вот перейдет в бой. Положение было такое, что А.В. решил перейти в бронированный паровоз и, если надо, бой принять. Мы с ним прощались, как в последний раз. И он сказал мне: «Я не знаю, что будет через час. Но Вы были для меня самым близким человеком и другом и самой желанной женщиной на свете».

Не помню, как все это разрешилось на этот раз. И опять мы ехали в неизвестность сквозь бесконечную, безвыходную Сибирь в лютые морозы... Вот мы в поезде, идущем из Омска в неизвестность. Я вхожу в купе, Александр Васильевич сидит у стола и что-то пишет. За окном лютый мороз и солнце. «Как Вы думаете?» — «Что же думать — конечно, союзное командование нас предаст. Дело проиграно, и им очень удобно — если не с кем будет считаться». И так целый месяц в предвидении и предчувствии неизбежной гибели. В одном только я ошиблась — не думала пережить его».

Когда в январе 1920 года белочехи выдали Колчака властям, Тимирева вслед за ним пошла под арест добровольно. Анна получила записку: «Конечно, меня убьют, но если бы этого не случилось — только бы нам не расставаться». Она увидела через глазок камеры, как Колчака уводят на расстрел. После этого ее выпустили, но уже в июне отправляют сроком на два года в Омский концентрационный лагерь принудительных работ. В то время еще не было массовых репрессий, но Тимирева попадала под разряд «опасных». Она хотела эмигрировать, подала прошение, но вместо разрешения на отъезд ее арестовали на год. И в 1922-м, и в 1925 году последовали аресты. «Освобождать ее, — рапортовал чекист, — ни в коем случае нельзя — она связана с верхушкой колчаковской военщины и баба активная». Поэтому сажали раз от раза «за связь с иностранцами и бывшими белыми офицерами».

Зимний дворец, 1905 год
Фото: Library of Congress

Освободившись в очередной раз, Анна Васильевна вышла замуж за инженера Всеволода Книпера. Но это ей не помогло, потому что следили. В воспоминаниях коллег (она работала в разных местах, например бутафором в театре) она была «высокомерной и замкнутой», но это было связано с тем, что все кругом доносили. Весной 1935 года — новый арест за «сокрытие своего прошлого». Сначала лагерь, потом — поселение. Чтобы прожить, приходилось работать дворником, судомойкой, швеей... Но абсолютно все, кто позже вспоминал Тимиреву, встретившуюся на их пути, отмечали ее безупречную осанку, красивое лицо, какую-то собранность, она выделялась среди других. Печальная участь постигла ее близких. Муж погиб в 1942 году на фронте. Сына расстреляли. Всю войну она провела на Севере. Потом не могла жить в Москве, поселилась в Рыбинске Ярославской области. «Дружить» было не с кем, даже племянница Колчака отказалась с ней общаться из страха.

Работая в театре, Тимирева не распространялась о своем прошлом. Но кто-то все равно прознал, и начались подозрения... Это уже 1949 год, тогда в основном сажали «повторников», по первому же доносу. Кто-то написал, что она занимается антисоветской пропагандой. Еще пять лет она провела в лагерях, и вообще — с 27 до 57 лет — тридцать лет (!) бесконечно жила в ожидании арестов, которые происходили. Понимала, что от нее «не отстанут», что бы она ни делала. Даже если б согласилась «служить» органам. Для нее не было никаких «предложений», никаких шансов. С таким прошлым жить в Советском Союзе спокойно Тимирева не могла. Только после смерти Сталина она получает освобождение, но возвращается в Рыбинск и снова идет работать все в тот же театр. Ее приняли. Никому, как ей, не удавалось столь искусно сделать вазу из консервных банок или люстру из проволоки. Ремесло помогало ей выжить и в лагере. Там Анна Васильевна расписывала поделки и игрушки... Кстати, в театре ей доверяли не только реквизит. Иногда Тимирева выходила на сцену. И это была не просто массовка, а, например, роль княгини Мягкой в «Анне Карениной». Режиссеров подкупало умение Анны Васильевны держать себя, истинно аристократическая повадка, жесты. Ее этому учить было не нужно, она ведь когда-то бывала на настоящих балах и в настоящих светских салонах.

Тимирева не мечтала о том, чтобы стать актрисой, но постепенно вошла в профессию и стала частым гостем не только на сцене театра, но и в массовке «Мосфильма». Ее карточка привлекала внимание ассистентов режиссеров, они чувствовали в Анне Васильевне породу. Гайдай предлагал ей мелкие роли, может быть, желая дать подработать. А появление ее в картине Бондарчука «Война и мир» в образе дамы на балу вполне можно отследить, она довольно часто попадала в кадр. Анна Васильевна постоянно хлопотала о реабилитации. В конце 50-х годов ее уже многие получили, но Тимирева, видимо, попадала в категорию самых тяжелых, с которыми нужно было еще «разобраться». Она писала письма на имя начальников: «Мне 61 год, теперь я в ссылке. Все, что было 35 лет назад, теперь уже только история. Я не знаю, кому и зачем нужно, чтобы последние годы моей жизни проходили в таких уже невыносимых для меня условиях. Я прошу Вас покончить со всем этим и дать мне возможность дышать и жить то недолгое время, что мне осталось».

Ее просьбы рассматривали долгие годы. Только в 1960-м Тимирева была реабилитирована и вернулась в Москву. У нее были друзья и покровители, интеллигентные люди, сами из бывших дворян, которые понимали ее статус. Ей помогли получить комнатку в комуналке на Плющихе, выхлопотали пенсию, как дочери известного музыканта. Теперь Анна Васильевна могла посещать концерты в консерватории, спектакли в столичных театрах, ходить к кому-нибудь в гости. Знакомые отмечали в ней то удивительное состояние неспешности и тишины, которое бросалось в глаза на фоне деловых и спешащих людей. Иногда ночью Тимирева приходила на опустевшую кухню, наливала себе чай и просто смотрела в окно. Соседи не понимали, что это с ней. Они не понимали, что она наслаждается просто покоем. Наслаждается временем, когда ее никто не беспокоит и можно наконец-то вздохнуть свободно, как в молодости, когда она еще не знала свою судьбу.

«Где бы мы ни встречались, всегда выходило так, что мы были рядом, не могли наговориться, и всегда он говорил: «Не надо, знаете ли, расходиться — кто знает, будет ли еще когда-нибудь так хорошо, как сегодня». Константин Хабенский и Елизавета Боярская, кадр из фильма «Адмиралъ», 2008 год
Фото: И.Галлер/пресс-служба Первого канала

Как-то давно я случайно включила телевизор, где рассказывали о «житии» (именно так) некоей Евфросинии, которая, находясь в лагерях, боролась за правду и справедливость. Я была уверена, что говорят о какой-то святой. Но нет... Евфросиния не принадлежала ни к какой вере, но жила истинно по-христиански. И в какое время! Ее родиной была Одесса, но потом семья переехала в Бессарабию, которой уже нет на карте. Она получила хорошее образование в гимназии, знала несколько европейских языков, имела диплом ветеринара. Выражаясь советским языком, она действительно была «помещицей». В их хозяйстве были наемные рабочие. «К нам — к маме и ко мне — крестьяне нашего села (и не только нашего) имели привычку идти по всякому поводу. К маме шли все обиженные или считавшие себя таковыми...»

Отец Евфросинии совсем не интересовался хозяйством, и им занялась дочь. Молодая девушка мудро всем заправляла, сама нередко работала физически, до седьмого пота. Двадцать восьмого июня 1940 года СССР захватил Бессарабию, после чего там сразу же начались массовые репрессии и вывоз населения. Многие бежали в Румынию, не ожидая от СССР ничего хорошего. Фрося отправила туда мать, а сама осталась ждать, что будет. И дождалась... «Преступлением» Евфросинии была принадлежность к интеллигентному дворянскому сословию — у нее конфисковали все имущество и лишили всех прав, в том числе права на труд. Фрося ходила по дворам местных жителей и нанималась к ним частным порядком, заготовляла дрова. Все ее знали как прекрасную труженицу и с охотой помогали. Добрые люди предупреждали — за ней придут, но она не стала скрываться. Разделила свою участь с другими ссыльными.

Бессарабцы высылались в ГУЛАГ в товарных вагонах. «Нас везли как своего рода контрабанду. Нам просовывали в дверь то ведро похлебки, то ведро воды, то вытряхивали из торбы хлеб. На вопросы не отвечали, просьбы и жалобы не выслушивали. Даже просьбу о медицинской помощи...» В таких условиях Фрося старалась каждому помочь, ободрить. Когда у одной женщины начались роды, она, рискуя жизнью, выбралась из вагона, чтобы добыть ведро воды. За что была причислена к «склонным к побегу». Долго их везли на север, наконец остановились в Томской области.

Работала Евфросиния на лесозаготовках, в тяжелейших условиях. «Первый враг — комары. Пока что это хуже голода. С голодом мы вплотную столкнемся зимой, сейчас нас выручают грибы. Единственное спасение — дымари, костры из березовых гнилушек. Переходишь от дерева к дереву — волоки свои дымари! И еще деготь в смеси с рыбьим жиром: нальешь на руку этой вонючей смеси, смажешь за ушами, лицо и шею, и это дает возможность минуты две-три не страдать от укусов...»

В лагерях Евфросинию постоянно обвиняли в «антисоветской агитации и пропаганде» и в «клевете на жизнь трудящихся в СССР». На каждом собрании с лагерным начальством она выступала смело, открыто. Другим людям это казалось безумием. «Как перед Богом скажу, положа руку на сердце: ни разу, ни одного единственного раза я не смолчала! Норма! Кто дал вам право самовольно повышать норму? Она установлена государством. Для нашего же северного района она и так непомерно велика: световой день короток; мы и так нарушаем трудовой закон — закон, охраняющий безопасность трудящихся! Мы работаем в темноте. Представители профсоюза обязаны на месте установить размер нормы и ее оплату! Обязательства должны принимать рабочие сами, добровольно. А их берете вы и обсуждать не разрешаете. Официально у нас восьмичасовой рабочий день, но мы работаем по двенадцать, и притом без выходных...»

Разумеется, после таких выступлений ее невзлюбило начальство. Ей постоянно меняли виды работ, она не успевала набрать норму. Начальник суйгинского леспромхоза Дмитрий Хохрин перевел Евфросинию работать на самый трудный участок. «Мою работу в те февральские дни можно сравнить только с беспорядочными движениями тонущего, над которым уже сомкнулась вода. Только смерть в воде легче. Мне изменили не только физические силы: ноги подкашивались, руки дрожали, сердце трепыхалось, и не хватало дыхания. Отказывало и зрение. Все, на что я смотрела, начинало шевелиться и исчезало. Я различала силуэты, но что это, лошадь или человек, с уверенностью сказать не могла. Я призывала на помощь всю свою гордость, чтобы скрыть свою слабость. Я не хотела сдаваться! Но самое унизительное — это была потеря памяти. Я забывала, какую работу мне надо делать, что я начала? Не могла вспомнить, где топор? Куда я положила пилу? Где вилы для сгребания хвои? А когда их находила, забывала, что надо было делать».

«Она получила хорошее образование в гимназии, знала несколько европейских языков, имела диплом ветеринара». Евфросиния Керсновская, Бессарабия, 30-е годы
Фото: Vostock photo

В феврале 1942 года Евфросиния заболела. Начальство лишило бунтарку медицинского обслуживания и обделило пайком под предлогом, что она не вышла на работу. Осатаневшая девушка пришла в кабинет к Хохрину, чтобы его убить, но ее рука дрогнула. Тогда она совершила побег. Несколько дней шла по руслам рек на запад и перешла с правого берега Оби на левый. Немногие решались на такое, да еще зимой! Кругом тайга. Жителям местных деревень категорически запрещалось помогать беглецам и ссыльным. Правда, иногда ей удавалось заработать себе на пропитание, помогая кому-то заготавливать дрова, но чаще всего ее просто не пускали на двор: «Стучу, стучу, стучу... «Это кто еще там?» — «Впустите обогреться!» — «Проваливай, откуда пришла!» — «Я очень озябла, устала». — «Вот спущу кобеля, враз взбодришься!» Шаги удаляются. Пес продолжает заливаться. Псу простительно, на то он и пес.

Иду к следующим воротам. Повторяется тот же диалог. С тем же результатом. Восемь изб в деревне. Восемь ворот. Восемь псов и восемь бессердечных людей. Но разве это люди? Разве люди способны прогнать от своего порога измученного странника, прогнать в морозную ночь? Обессилев, падаю на колоду у последних ворот. Дальше тайга. Холодная, безжалостная. Погибнуть в тайге — это понятно. Но на пороге дома, в котором живут люди? Отчаяние сжимает горло».

Евфросиния находилась в бегах шесть месяцев, в течение которых прошла 1500 километров. В конце концов ее задержали в одной из деревень бдительные жители. Она не сопротивлялась, скорее всего, от усталости, понимая, что без документов в такое время она не найдет себе пристанище. Евфросинию отправили в тюрьму в Барнауле. Там ее неделю держали в одиночной камере, что оказалось благом, так как она могла побыть одна. Правда, в камере царила полная темнота. Затем ее перевели в общую камеру Внутренней тюрьмы НКВД, и начались ночные допросы, при этом днем ей спать не давали. Дело вели разные следователи, и все они дивились образованию, уму и умению вести разговор Керсновской. Их бесила ее логика. Все их «доказательства» разваливались. Запугать ее не удалось. И даже при попытке избить Евфросиния сумела за себя постоять. Что-то в ней было такое, что даже они понимали: такая не остановится ни перед чем. Керсновскую отправили в Сиблаг.

Много она описывала в своих воспоминаниях, с какими подлостями и интригами ей пришлось столкнуться в лагере. «Неудобный», какой-то даже «не здоровый» человек с болезненной честностью, неравнодушием, да еще тот, кто хорошо работал, бесил начальство. Но вот обитатели лагеря ее уважали. Все знали: половину своего пайка и те овощи, которые могла тайком принести с поля, она отдавала беременной солагернице. «По утрам наступал тот счастливый момент, которого ждешь, хочешь ты в этом признаться или нет, все 24 часа в сутки: мы получаем хлеб. Максимальная пайка — 600 граммов. Ее получают лишь на тяжелой физической работе, и то при условии выполнения нормы. Мы, работающие в цехах, получаем 400 и 500 граммов. Последним причитается еще премблюдо: граммов 100–150 каши из отрубей или ложка кислой капусты из «черного листа».

В 1943 году Евфросинию перевели на строительство военного завода под Новосибирском, где заключенные ГУЛАГа работали без применения строительных механизмов. Периодически ей выпадал шанс облегчить свою участь. Например, как ветеринара ее перевели на ферму. Но она была неудобна, отказывалась подписывать фиктивные акты о гибели свиней, по которым охранники могли получать мясо. Таких случаев в жизни Керсновской — миллион. В то время как другие старались хоть как-то выжить, она, если смотреть со стороны, просто вредила себе. Благодаря своим «неразумным» действиям Евфросиния оказалась в бараке усиленного режима с уголовникам-рецидивистами, где она работала в прачечной. Потом была переправлена в Красноярск, где занималась погрузкой барж. Какую бы работу ей ни давали, она не экономила силы, трудилась честно, даже с азартом. Чтобы солагерники не знакомились, не заводили дружбы, их периодически этапировали в другие лагеря. Так Фрося оказалась в Норильске.

Случайно попав в больницу, Евфросиния получила еще один шанс выжить. Ее взяли работать медсестрой. Большую часть своего пайка отдавала пациентам. И при этом была донором. «Я радовалась, что моя кровь может кого-то вернуть к жизни! При всем при том я раз и навсегда отказалась от донорского пайка: две булки черного хлеба, полкило масла, кило сахара, кило соленой рыбы — паек, ради которого кое-кто из заключенных с готовностью становился донором. Может, с моей стороны это было глупо, но я горжусь тем, что, хотя все время мучительно голодала, я ни разу не воспользовалась этим пайком. «Я своей кровью не торгую! Бог дал мне силу и здоровье... И то, что я могу спасти жизнь погибающего, — для меня достаточная награда!»

«Советский Союз захватил Бессарабию, после чего там сразу же начались массовые репрессии и вывоз населения. Многие бежали в Румынию, не ожидая от СССР ничего хорошего». Бессарабия, 1837 год. Огюст Раффе. «Скуланский карантинный генеральный суд — Бессарабия, Молдавия». 1837 г.
Фото: Biblioteca Nazionale Marciana

Разумеется, что с такими взглядами Керсновская всех бесила. Она не давала халатно относиться к уходу за больными, не помогала воровать медикаменты... В общем, мешала. В итоге произошел дикий конфликт, который привел к нервному срыву. Керсновская стала требовать... чтобы ее перевели работать на шахту, в чем ей было поначалу отказано. Но она объявила на 11 дней голодовку. Сама Евфросиния называла такие состояния «гордостью негра». Да, я буду работать, и на самой тяжелой работе, самой грязной. И всем вам докажу, что я могу!

В полузабытьи, больная и слабая после голодовки, она явилась к начальству: «Я хочу работать на шахте! И я буду здесь работать! Сейчас я немного не в форме, но через несколько дней это пройдет. Укажите мне, к кому обратиться». — «Вы на шахте работали?» — «Я шахты никогда не видела». — «Увидите — заплачете!» — «Вам не придется мне слезы утирать, поверьте!»

Евфросинию поставили на шахте добывать уголь из забоя — это была одна из самых тяжелых и опасных работ. «Для того чтобы подняться на-горб и вновь увидеть Божий свет, нужно три километра пройти под землей по этим жутким подземным щелям, пробитым сквозь пласты угля. Иногда кровля так низка, что ежеминутно ударяешься лбом о перекладины и можешь убедиться, что, как ни надежно крепление, но «П»-образные столбы врастают в нижний пласт и кровля опускается все ниже и ниже... После яркого солнечного света темнота кажется абсолютной, а грохот огромного зубчатого колеса лебедки, приводящий в движение трос непрерывки, оглушает так, что даже теряешь равновесие. Во время работы все стучит, скрипит, грохочет, стонет и производит такой своеобразный шум, которого нигде, кроме шахты, не встретишь».

Тем не менее Евфросинии понравилось в шахте, потому что эта работа удовлетворяла ее «гордость» и не терпела халтуры. Кроме того, была и польза: один день работы засчитывался за три дня отсидки. Несколько раз ее переманивали в больницу, ведь с ее образованием она там была нужна. Но не поладив с коллегами, она возвращалась на шахту. В итоге Евфросинию по ее же просьбе перевели работать грузчиком на перевалочно-продуктовую базу, где система «зачетов» была еще более быстрой. Благодаря этому в августе 1952 года срок заключения Евфросинии подошел к концу,

Два месяца Евфросиния прожила в лагере в ожидании высылки. Ее готовы были отпустить насовсем, но перед этим попросили подписать документы, согласно которым требовалось оборвать все контакты со знакомыми из Норильска и никогда никому не рассказывать о том, что она здесь видела. Наверное, вы догадываетесь, как отреагировала Керсновская на такую «формальность». Бумаги она не подписала, из-за чего стала невыездной из Норильска.

А как она врезала начальнику за то, что он ее оскорбил? Кто-нибудь остался жив после того, как позволил себе такое? «Реакция на оскорбление была у меня всегда одинаковая. В данном случае отреагировала я как всегда — кулаком в морду. И нужно сказать — от всей души. Кулак у меня, что ни говори, шахтерский. Попала я ему прямо в глаз. Фара получилась знаменитая! Пока он вопил, держась за подбитый глаз, вошел конвоир. Мы построились, и нас повели в зону. Подбитый бригадир, светя своей фарой, помчался вперед. Я не сомневалась, что это предвещает мне мало удовольствия: я осмелилась поднять руку на вольнонаемного».

Евфросиния пошла работать обратно в норильскую шахту, теперь уже как вольнонаемная, где ее устроили на самом низком окладе и без каких-либо льгот. «Сколько раз приходилось мне с горечью убеждаться, что в Советском Союзе честный труд невозможен. Больше того, он карается! Поощряется только горлопанство, показуха и туфта. Я это уже поняла, но перевоспитаться на советский лад все равно не могла и не хотела». Керсновскую отправили на курсы горных мастеров, где она получила диплом с отличием и стала инженерно-техническим работником. Первое время у нее не было жилья, и в перерывах между сменами она отсыпалась в раздевалке устроенной при шахте бани, затем получила комнату в общежитии. «Я решила перейти на работу взрывника. Недели через две я закончу специальные курсы, после экзамена получу звание мастера буровзрывных работ. Я твердо решила показать высокий класс, даже рискуя навлечь на себя гнев всего взрывцеха. Понятно, работа моя опасна: cмерть всегда рядом. Такова доля шахтера. Но есть и почет, причитающийся шахтеру. Я продолжала плыть по очень опасному фарватеру, не подозревая, как много омутов подстерегают меня на пути».

Аккерманская крепость, Бессарабия, 2011 год
Фото: Дмитро Ровчак/Creative Commons Attribution-Share Alike 3.0 Unported license

Наконец в жизни хоть и ссыльной, но все-таки выпущенной на свободу Керсновской стали появляться такие радости, как отпуск. Она приехала на родину и от знакомых узнала, что ее мать жива и ищет ее. В радиопередаче «Международный розыск» из Румынии сразу на нескольких языках просила что-нибудь разузнать о Евфросинии. «Я ничего не видела и не слышала: я читала и перечитывала невероятно безграмотно переведенную международную телеграмму: «Благословляю, целую, обнимаю». И опять — «благословляю». А сердце пело на все лады: «Жива, жива, моя старушка! Единственная, родная!»

В 1958 году Евфросиния получила отдельную комнату в частном доме и, снова пройдя длинную бюрократическую процедуру, добилась, чтобы ее отпустили в Одессу. Там они увиделись с матерью. Но так просто остаться в СССР та не могла, ведь Румыния была хоть и страной соцлагеря, но заграницей. Обе приняли решение, что Александра откажется от румынского гражданства с причитающейся ей румынской пенсией и переедет к дочери, а Евфросиния проработает на шахте столько, сколько позволит ей в будущем получать нормальную пенсию и оформить опеку над матерью. Все это потребовало нескольких лет переписки с инстанциями. Приходилось даже собирать справки и доказательства, что Керсновская имеет дело с настоящей матерью.

Наступили времена оттепели, но Евфросинии с ее взглядами не было легче работать. Как-то она написала письмо начальству, предлагая улучшить некоторые сектора в работе. Но это восприняли как донос. Против нее организовали целое собрание. Те, кого начальство попросило выступить, читали как по писаному:

«Она — злобная дворянка, типичная помещица и даже графиня — каждым своим словом порочит партийное руководство всей страны и своего коллектива. И это она говорит о своей безупречной репутации! И это она осмеливается порочить действительно безупречных начальников!» — «Безупречных?» В глазах у меня все поплыло... «Об их «безупречных» поступках, из-за которых у меня уже были серьезные конфликты, я еще нынче утром говорила господину майору...» Я не выдерживаю: вскакиваю на сцену, ударяю по трибуне картонной папкой, в которой мои записки, и сдавленным голосом кричу: «К черту! Не надо мне ни пенсии, ни вашего помилования!» Кто-то хватает меня за штаны, кто-то — за руки. Меня волокут на место...

Что же, я на любой работе не спасую. Пойду рядовым забойщиком на погрузку. Пусть мне 53 года и я не могу ворочать на равных с молодыми шахтерами, которым по 25 лет. Даже если я от них не отстану (а я не отстану, так как у меня есть и воля, и сноровка!), то все равно: за деньгами я не гонюсь. Пусть у грузчиков четвертый или даже пятый разряд. А мне пусть дают второй. Лишения меня не пугают... посмотрим, есть ли такая работа, как бы тяжела она ни была, с которой бы я не справилась».

Вот таким образом Евфросиния уходила «на почетный отдых». «Вы думаете о том, что вы наделали? Стоило вам в конце лишь слово сказать, и через две недели мы бы вас на пенсию провожали, как Ананьева, с Почетной грамотой и именным подарком!..» Таким образом, я стала грузчиком-лесогоном. Хотели меня грохнуть об землю, чтобы полюбоваться моим унижением. Не вышло! Я сама спрыгнула. Толчок получился такой сильный, что все во мне заныло, но я удержалась на ногах». Однако уйти ей все же пришлось. После того, как в местной газете появилась статья «Не выйдет, Керсновская!», где о Евфросинии была поведана просто тонна клеветы. «Разумеется, случись это несколькими годами раньше, одного этого злосчастного письма было больше чем достаточно, чтобы упрятать меня лет на 25, а то и понадежней! Я там призналась, что, слушая речь товарища Хрущева, не сумела запомнить, «сколько чугуна будет выдоено от каждой фуражной коровы», сколько «деловых поросят» будет получено от одной племенной доярки, сколько «силоса заложат на одного студента», потому что на мою бедную голову пять с половиной часов сыпались проценты, миллионы тонн, гектаров, киловатт-часов... Так ведь это шутка...»

Слыхали ли вы, чтобы человек, десятки лет отсидевший в лагерях, пробовал шутить, отправляя письма начальству с предложениями «улучшить производство»? Но времена были уже более спокойные, и Евфросинию отпустили на пенсию, она стала жить с матерью и прожила еще много счастливых лет, хотя последние годы ее жизни были омрачены болезнями. Скончалась Евфросиния в 1994 году.

Как понимать поведение этой смелой женщины? Этой «сумасшедшей», как нередко называли ее, этой «слабоумной»? А если предположить, что был на земле человек, который никогда не врал? Который был настолько силен и высок душой, что не мог омрачить ее ни единой ложью? Не мог себе позволить пройти мимо просящего помощи. Не мог плохо выполнять доверенную ему работу. Не мог терпеть несправедливость. И как объяснить, что при таком образе жизни она не погибла много раз, ее не убили, не уничтожили?.. Да вот же она, настоящая святая!

Подпишись на наш канал в Telegram